«Ибо вот, тьма покроет землю и мрак — народы; а над тобою воссияет Господь, и слава Его явится над тобою».
Воздух изменился. Он был не просто знойным, а густым, тяжёлым, с примесью странной горечи — будто где-то далеко горели торфяники. Но это была не гарь. Это был запах беды, которую нельзя было остановить ни указами, ни кнутом. С севера, из Новгородской земли, прискакал гонец с донесением, от которого у Григория всё сжалось: «В Старой Руссе и уезде — моровая язва. Люди мрут десятками. Знахари говорят — чума».
Голод был молотом, убивающим медленно. Чума — косой, выкашивающей всё на своём пути.
Борис Годунов, выслушав донесение, отдал единственно возможный приказ: «Запереть заставы. Никого не впускать и не выпускать из заражённых мест. Выставить заслоны на дорогах. Всех, кто попытается прорваться — жечь огнём и мечом».
Григорий стоял у огромной карты России, разложенной в его кабинете. Он водил пальцем по дороге от Старой Руссы к Москве.
— Не сработает, — тихо сказал он. — Люди, бегущие от смерти, не остановятся ни перед какими заставами. Они будут обходить их лесами, болотами. Они принесут заразу с собой. И тогда она придёт в Москву.
Он чувствовал себя абсолютно беспомощным. Против голода можно было бороться запасами, логистикой, даже жестокостью. Против чумы у него не было оружия. Никакого. Только карантин, который был жестокой иллюзией в стране, где не было ни санитарной службы, ни понимания бактериологии.
В Кремле началась паника, тщательно скрываемая под маской обыденности. Бояре, ещё вчера спорившие о выгодах, сегодня шептались в углах, поглядывая на слуг с подозрением. Кто-то из них уже тайком отправлял семьи в дальние вотчины.
Князь Шуйский, напротив, казался спокойным. Он нашёл Григория в его кабинете, где тот пытался составить хоть какой-то план.
— Слышал о новой напасти, брат Григорий, — сказал он, непринуждённо разглядывая карту. — Дела твои, яко вижу, идут не ахти. Сначала голод, теперь мор. И самозванец у границ маячит. Не думал ли ты, что сие — знамение? Знак свыше, что пора сменить политику? А то, не ровен час, и народ решит, что Бог карает землю за неправедного царя и его… советников.
Григорий поднял на него взгляд. Он видел в глазах Шуйского не страх, а расчёт. Василий видел в чуме не трагедию, а возможность.
— Бог карает за грехи всех, Василий Иванович, — холодно ответил он. — И за гордыню, и за властолюбие, и за желание нажиться на чужой беде. Уверен, это касается не только меня.
— О, конечно, — усмехнулся Шуйский. — Но народ-то видит не грехи, а результаты. Видит пустые амбары и слышит о моровой язве. И ищет, на кого бы возложить вину. А ты, брат Григорий, как никто другой, подходишь на эту роль. Пришлый человек, с тёмным прошлым, совращающий царя с пути истинного… Я бы на твоём месте начал готовиться к худшему.
После его ухода Григорий долго сидел, глядя в одну точку. Шуйский был прав. В атмосфере всеобщего страха и суеверия он был идеальной громоотводной. «Колдун», «еретик», «навлёкший гнев Божий». Язык ненависти был всегда одним и тем же.
На следующее утро он пошёл к Борису. Царь сидел в своей молельне перед иконой Спаса Нерукотворного. Он не молился, а просто смотрел на лик Христа, и в его глазах была такая бездна отчаяния, что Григорию стало не по себе.
— Государь, — тихо позвал он.
Борис медленно повернул голову.
— Что, учитель? Пришёл сказать, что и эту беду ты предвидел? Что и это было в твоих книгах?
— Да, — честно ответил Григорий. — И я знаю, что мы не можем её остановить. Мы можем только пытаться сдержать.
— Как? — в голосе Бориса звучала усталая насмешка. — Ещё одним указом? Кнутом? Казнями? Может, прикажешь сжечь заражённые деревни вместе с жителями? Чтобы остановить заразу?
Григорий вздрогнул. Он видел, что эта мысль уже приходила в отчаявшуюся голову Годунова.
— Нет. Но мы можем создать карантинные дворы за городом. Для тех, кто приходит из заражённых мест. Организовать там хоть какой-то уход. И молиться.
— Молиться? — Борис горько рассмеялся. — Я уже молился о хлебе. И что? Хлеба нет. Я молился о прекращении смуты. А она растёт. Теперь я буду молиться о прекращении чумы? Думаешь, Бог услышит того, кого народ считает убийцей царевича?
Это было сказано впервые. Борис сам произнёс вслух то, в чём его тайно обвиняли. Григорий понял, что царь находится на грани нервного срыва.
— Бог слышит кающихся, Государь, — сказал он. — А не тех, кто совершенен.
— Кающихся? — Борис встал и подошёл к Григорию вплотную. Его глаза горели. — А за что мне каяться? В том, что я правил? В том, что я пытался удержать эту державу от распада? В том, что я не позволил им растащить её на куски? Я не каюсь! Я сделал то, что должен был сделать!
Он был страшен в своём отчаянии. Григорий понимал, что никакие логические доводы сейчас не помогут.
— Тогда покайся в том, что сейчас, в эту минуту, ты готов сдаться, — тихо, но твёрдо сказал Григорий. — Твой народ ждёт не твоего покаяния в старых грехах. Он ждёт, что ты поведёшь его через этот ужас. Что ты будешь тем царём, который не спрятался в палатах, а вышел к ним и разделил их судьбу.
— Что ты предлагаешь?
— Объявить всенародный молебен. Не в Успенском соборе, для бояр. А на площади. Выйти к людям. Сказать им, что ты с ними. Что будешь бороться до конца. И… — Григорий сделал паузу, — …начать с себя. Открыть царские кладовые. Раздавать не только хлеб, но и ткани на саваны, деньги на погребение. Показать, что твоя забота — не только о живых, но и о мёртвых.
Борис смотрел на него, и постепенно безумие в его глазах стало отступать, уступая место привычной, стальной воле.
— Они назовут это слабостью.
— Они назовут это милосердием. А в ситуации, когда бессильна любая сила, только милосердие может дать надежду.
Молебен на Соборной площади был пронзительным и страшным. Тысячи людей стояли на коленях под медным, безжалостным небом. Не слышно было ни плача, ни стонов — лишь глухой, подавленный гул молитвы. И над этим морем отчаяния возвышалась одинокая фигура царя в простом, тёмном одеянии, без регалий, с горящей свечой в руке.
Борис говорил негромко, но его слова, подхваченные священниками, неслись над площадью:
— …и каемся мы пред Тобою, Господи, во грехах наших… и припадаем к стопам Твоим, моля о пощаде… не оставь нас, Владыко, в сию страшную годину…
Григорий стоял в толпе, среди этих людей, и чувствовал их отчаяние, как своё собственное. Он видел, как на него косятся, как шепчутся. Он был для них чужаком, пришельцем. Единственное, что имело значение, — это попытаться спасти хоть кого-то.
После молебна он не пошёл в Кремль. Он направился на окраину города, к Варварским воротам, где по его приказу начинал строиться карантинный барак — несколько длинных, наскоро сколоченных сараев. Уже стояла очередь — бледные, испуганные люди с узелками, пришедшие из заражённых мест. Их осматривали цирюльники-лекари, пытаясь выявить больных.
К нему подбежал молодой подьячий, которого он приставил к этому делу.
— Брат Григорий, народ ропщет! Говорят, мы их здесь заразим, что лучше бы в городе… Лекарей не хватает, средств нет…
— Молчи, — резко оборвал Григорий. — И делай, что должен. Я достану средства. А ропот… ропот сейчас неизбежен.
Он подошёл к группе женщин с детьми, которых только что поместили в барак.
— Здесь вам будет еда и кров, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — И молитва. Держитесь. Это пройдёт.
Одна из женщин, худая, с лихорадочным блеском в глазах, посмотрела на него с надеждой.
— Правда, батюшка? Пройдёт?
— Пройдёт, — повторил он, и в этот момент сам отчаянно хотел в это верить.
Вернувшись поздно вечером в свои покои, Григорий почувствовал странную слабость и ломоту в суставах. Сначала он списал это на усталость. Но потом его взгляд упал на левую руку. Под мышкой прощупывалась небольшая, болезненная припухлость.
Лимфоузел.
Сердце его упало. Он знал, что это значит. Первый признак. Бубоны появятся позже.
Он медленно сел на кровать, глядя на свои руки. Чумной ветер, дувший из Новгородской земли, донёсся и до него. Он, боровшийся с эпидемией, стал её первой знатной жертвой в Москве.
Григорий не испытывал страха. Лишь горькую иронию. Он, знавший будущее, не смог предвидеть этого для себя. Он, пытавшийся изменить историю, возможно, стал её частью самым банальным образом — статистической единицей в отчёте о море.
Он не позвал слуг. Не поднял тревоги. Он просто лёг, укрылся и закрыл глаза, пытаясь вспомнить лицо той женщины у барака. «Пройдёт», — сказал он ей. Теперь он должен был сказать это самому себе.
Тьма за окном была абсолютной, без звёзд и без луны. И в этой тьме Москва, Россия, он сам — все они затаили дыхание в ожидании новой беды. А чумной ветер продолжал дуть, неся с собой запах смерти и пепла.