Глава 10

— Красно солнце клонит к долу,

Стылой чашей запрудь блещет.

Господарыня прощаться

С милым другом зарекает.

Стонет птицей обескрылой,

Ленту из волос снимая.

Господарынины слёзы

Ветер буйный отнимает…

Песня заречная лилась стройными женскими голосами. Грустная песня о господарыне, коей выпало достаться в жёны нелюбимому. Песня предков — её слушала каждая девица на заречении, каждая знала слова наизусть. Каждая по-своему разделяла удел господарыни: кто — пробившейся слезинкой, а кто — и схожими деяниями.

Лишь Каталина не знала, что делит сейчас, какое горе оплакивает. И было ли это истинным гореванием, ведь любимого, как и нелюбимого, у Каталины не было. Сердце её населяла пустота, хотя прежде там всё-таки цвела робкая надежда. Можно сказать, даже светлая надежда, по сути своей — чистая. Надежда на любовь, взаимность и мирную жизнь. Большего Каталине никогда не желалось. И именно для этого она готова была идти на любые жертвы. Ведь так и учил её отец Тодор — никакое благо не даётся без боли.

Сейчас Каталина, наряжённая в длинный многослойный сарафан, призванный скрыть её тщедушные кости, размалёванная алыми красками, с тяжёлым головным убором, что нестерпимо давил на лоб своим ужасным весом, надеялась хотя бы на то, что пережитая ею боль окупится хоть чем-то.

Пусть не любовью, но хотя бы не презрением. Пусть не взаимностью, но хотя бы не жестокостью. Пусть не миром, но хотя бы не войной.

И всё же понимала, что чаяния её пусты, как пусто её сердце. Боль всегда и всюду остаётся просто болью. Растерзанная плоть, как и растерзанная душа, — страдание в любом виде, при любом лике. Как его ни называй, какими атрибутами не награждай, страдание ничем не окупается.

В заунывной песне плакальщиц господарыня расплетала косу, чтобы вытащить из волос ленту, подаренную любимым, и отпустить по ветру. А затем шла в дубовую рощу оплакивать несбыточные мечты. Впереди её ждало несчастливое замужество. И весь дом, вся семья, вся деревня рыдала на заречении господарыни.

На заречении Каталины рыдали только плакальщицы, которым заплатил серебряными монетами голова Шандор. Матушка Ксилла и прежде не самая говорливая, сделалась особенно кротка. Замотанная в платок, скрывавший изуродованную половину лица, она стояла смирно и только делала вид, что плачет.

А меж тем нанятые плакальщицы старались вовсю: гудели, выли, причитали, попеременно падали в обморок, но не забывали о песне. Песня лилась. Водился хоровод. Обношение свечами проделали, как положено, — три раза по три, с поклонами. Принесли охапки сена, в которых проглядывали засушенные цветы — как символ отданной юности. Каталину обули в красные башмаки. И одна из служниц до блеска натёрла их свиным жиром.

Сено постелили на полу в горнице — одну за другой охапку, плотно друг к другу, накрыли большой домотканной салфеткой, будто снежной порошей. Две служницы вели Каталину за руки. Нельзя было даже чуть-чуть опускать голову, чтобы ненароком не потерять головной убор. Двенадцать длинных юбок шелестели в такт шагам. Служницы аккуратно следили, чтобы заречённая не оступилась. Они обошли вместе с девушкой вкруг сенного настила. Втроём сели на скамью, после чего служницы, поцеловав оба запястья Каталины, отошли в сторону.

Девушка глядела в полумрак перед собой, ощущая шрамами на спине сквозняк из входной двери. Именно оттуда должен был пожаловать Янко. Каталина хотела и не хотела этого. Янко никто не сопровождал. По обычаю, он сам обязан был явиться к назначенному времени, постучать три раза и сесть рядом с будущей женой.

А ведь случалось и такое, что жених не появлялся. Тогда следовал неизбежный позор на оба рода. Но в особенности — невестиной семье. Случись с Каталиной эдакая беда, и другие беды последовали бы неотлучно. Впрочем, хуже того, что уже случилось, она вообразить не могла.

Шрамы от калёного железа — ещё полбеды, их хотя бы закрывали ткани. Никто никогда не прознает о них. Даже муж о них не помянёт при чужих, чтоб не выносить сор из избы. Гораздо худшим стало понимание, что Каталине больше никогда не возразить и даже доброго слова не сказать никому, ибо голос её исчез навсегда. Была заика, стала немая. Была увечная, стала юродивая. Но для жены следующего деревенского головы такие мелочи не имели значения.

«Главное — что чрево живо», — наставляла дочь Ксилла, омывая Каталину перед обрядом.

Мать ткнула в провалившийся под рёбра живот и коротко помолилась:

— Дай бог тебе скорого приплода.

Каталина и сейчас ощущала этот пугающий тычок. Едва ли она могла себе представить, как уместится в таком сморщенном сосуде новая жизнь.

Раздался первый неуверенный стук, и девушка обратилась в сплошной слух. Стук повторился, а через несколько секунд свершился и третий.

Янко…

Вытянувшись в струну, Каталина замерла, когда он приблизился и сел на лавку рядом с ней. Плакальщицы затянули песню по третьему кругу, заключительному. Четверо служниц взяли под локотки зарекаемых и потянули за собой в долгий, скорбный хоровод.

Каталина старалась держать глаза прямо, не шевелить ими, не поддаваться очередному соблазну. Боялась спугнуть такую зыбкую удача, ведь Янко всё-таки пришёл. Мог поступить иначе, но пришёл.

Она не смотрела на него, а потому не видела, как бледно его лицо. И, конечно, не знала, что не прийти Янко не мог. Голова Шандор обещал сжечь дотла мольфаров дом вместе со всеми обитателями, если Янко взбредёт в голову опозорить две уважаемые семьи. И, конечно, Каталина не знала, что не только её спина украшена стигмами отцовской любви, но и Янко не обошла точно такая же участь.

Их роднило больше, чем они оба могли бы представить, но каждый предпочитал не поворачивать взора, не будить лихо.

Плакальщицы рыдали над судьбой господарушки. Служницы провожали заречённых в последний свободный путь. Отец Тодор наблюдал за действом бесстрастно. Голова Шандор — с напряжением. Супружницы почётных семейств стояли позади мужей с потупленными лицами. Друг с другом им тоже не о чем было говорить.

Наконец, служницы разминулись в направлениях: двое, обрамивших Янко, пошли против часового хода; двое, держащих Каталину, — по ходу стрелок. С последним куплетом песни жениха и невесту подвели к сенному настилу, обоих поставили на колени, лицом к лицу.

Кроваво-красные ленты сверкнули языками огня в слабо освещённой горнице. Одна лента потекла алой змеёй по запястьям Каталины, её родная сестрица — по запястьям Янко. Туго-туго стянулись узлы, близко-близко примкнули бьющиеся вены на руках. И лишь по единственному концу оставлено — чтобы полностью завершить обряд заречения, сцепив смотанные руки в один общий букет.

Но прежде следовал поцелуй.

В полной тишине служница поймала кончик ленты Янко и поднесла к Каталининым губам.

Теперь, как бы ей не хотелось, а всё же глянуть на жениха пришлось. И тот, кого увидела перед собой Каталина, нисколько не напоминал того Янко, что ещё недавно говорил с ней, скрипя зубами, на базаре. Тот Янко был живой и пылкий, хоть резок в своих порывах. Этот Янко был равнодушным и унылым, и единственное, что ещё отделяло его цветом от серого тусклого неба, так лишь глаза, полные неистребимой горечи. Каталина узнала в тех глазах собственную личину, которая многократно отразилась там, будто в зеркальном лабиринте.

Она сделала вдох и покорно прижала губы к алому атласу.

Служница отпустила ленту. Вторая служница следом ухватилась за другой конец — за ленту Каталины. Настала очередь Янко.

Распластанная на старушечьих ладонях, лента смотрелась как открытая рана. Янко был не в силах перестать думать о том, сколько ран откроются на сердце его возлюбленной, когда он оставит сейчас единственный поцелуй, тем самым дав своё бесповоротное согласие на свадьбу с другой девушкой. И как много собственной крови он потеряет, зарекаясь с безразличной ему Каталиной.

Его нисколько не тревожило, что чувствует Каталина. Не волновало её отстранённое лицо, не трогал мрак, поселившийся в её обесцвеченных глазах. Но угрозы отца Янко всё-таки волновали. Они были небеспочвенными. По сути, и угрозами они не были. Лишь голыми фактами, предрекавшими судьбу наперёд.

Однако сила, накопленная в долгие дни и ночи, прошедшие от последней встречи с возлюбленной, бурлила требовательно. И требовала она борьбы столь же беспощадной, как и расправа, обещанная за неповиновение.

Чаши весов оказались почти равны.

Почти.

Янко склонился над лентой, закрыл глаза.

По слуховым перепонкам жестоко ухал пульс. Тишина в комнате лишь подчёркивала всю болезненность и кошмарность текущего момента. Молчание сделалось приговором. И Янко знал, что в любом случае приговорён.

Он коснулся ленты губами. И отвернулся.

А затем со злостью сплюнул на пол.

———————————————

Заречная песня о господарыне — как и обряд заречения, это моя выдумка. Хотя народный фольклор в целом полон самых разных сказаний и песен. Проблема в том, что они мало сохранились, а перевод их на современный язык сильно осложнён. Я написал сам куплет для песни о господарыне. "Господарыня" — от слова "господарь", то есть "господин, барин". То есть господарыня — женщина не из простолюного сословия. Но и её не обошла участь быть выданной замуж поневоле. Возлюбленный господарыни ниже её статусом. И как простой девушке, он подарил ей ленту в знак своей любви. Господарыня обязана попрощаться с лентой, как и со своей любовью. Не увдивлятесь, что для вроде бы радостного события избрана настолько грустная песня. Народные песни и сказки почти никогда не имеют весёлого содержания даже для таких событий, как свадьба или помолвка.

Плакальщицы — реально существовавшая у славян профессия. Обычно это группа женщин, которых приглашали на похороны, но также и на проводы невесты. Считалось, что уход из родительского дома — страшная трагедия (зачастую так и было), потому все обязаны плакать. И чтобы плакалось легче и стройнее, как раз и приглашали профессиональных плакальщиц, которые могли рыдать и причитать часами. Для заречения плакальщицы также идеально вписались, поскольку и песни, и сказания они действительно могли произносить, это входило в их настоящие обязанности.

Загрузка...