— Первое войско — Асланка решил через голову твою подняться, — монотонно объяснял мне Данила, сидя на чурочке на боевой площадке напротив меня и без надобности, чисто для успокоения нервов, орудовал точильным камнем по сабле. — Второе — Девлет Гирей со своим войском. Под ним земля горит, он и в глазах государя предатель, и в глазах соплеменников своих не лучше. Вперед ушел, чтобы основное степное войско с головою твое в руках встретить, ой много бы ему это дало. Ну а теперь и вся Степь до нас добралась — вышли-то давно, а пришли только сейчас.
— Ну логично, — признал я.
Вчера степняки пришли, и, в отличие от прошлых разов, «с марша» атаковать не стали: разбили лагерь, и, судя по всему, собираются сидеть здесь долго. Блокада вокруг нас полная, и я запоздало начал мечтать о почтовых голубях: птаха бы запросто над степняками пролетела, до самой Москвы бы клич наш о помощи бы донесла. А так… А так приходится лишь надеяться на то, что крупный контингент степняков на своих землях Государь смиренно терпеть не станет, и уже в пути. Либо, на крайний случай, войско достаточной для нашего «деблокирования» силы собирает, чтобы выдвинуться со дня на день. Не то чтобы велико расстояние до нас, до когда дело касается войска… Сколько там в день конная армия средневекового образца расстояния преодолевает? Верст пятнадцать в день? Данила со своими до меня за пять дней доезжал, сильно быстрее, но у него-то отряд мобильный, совсем другая логистика.
Как ни крути, а держаться нам здесь в лучшем случае в районе недели нужно. Один — вчерашний — день уже прошел. Ночь прошла неспокойно, но не для нас, а для татарвы — в свете факелов они пытались пограбить мое поместье. Вот оно, догорает, а я злорадно прикидываю потери из-за моих ловушек. Десятков пять, не меньше — татарва довольно глупая, и первые сгоревшие любители наложить на чужое добро руки уроком для окружающих не стали. Или это что-то вроде «разума улья» у степняков при большом скоплении просыпается, с пренебрежением к гибели единичных особей? Иначе объяснить тот факт, что некоторые кретины прямо в огонь словно зомбированные лезли без шансов выжить, я не могу.
Стрелять из пушек ядрами по вполне доступным для такой «обработки» татарве батюшка игумен не велел. Нехорошо, мол, переговоров надо подождать, а когда договориться не выйдет, вот тогда и постреляем. Глупо на мой взгляд, но я здесь гость, поэтому за пределы командования доверенным мне участком стен не полезу: Данила с игуменом все же продукты своего времени, и навязанные им обществом стереотипы отыгрывают. Будь моя воля, мы бы уже второй день ядрами татарву поливали, но может оно и к лучшему: время идет, а штурм не начинается. Если переговорный процесс игумен затянуть сможет, так и вообще замечательно. Не только деблокады ждем, но и напрямую время на нас работает: оставшееся сырье Иван сейчас лихорадочно перегоняет в греческий огонь. К вечеру закончит, но начал сразу после того, как мы смонтировали оборудование. Пяток ящичков уже готов и ждет своего часа.
Мало, блин! Мне бы огнеметы нормальные, да цистерны к ним с топливом, да вокруг стен монастырских «попыхать» вхолостую, точно бы татарва не полезла, а так… Ну покидаемся, но такую вот многотысячную армию в бегство обратить наших запасов не хватит.
А еще у татарвы есть две пушки, и каждая не меньше пары сотен степняков в «боевом эквиваленте» стоит. Хвала светлым умам — моему и батюшки игумена — артиллерию монастырскую удосужились «пристрелять», особо напирая на сегменты перед воротками. Теперь, когда татарва выкатит свои пушки на «прямую наводку» с прицелом на ворота, у нас есть неплохие шансы «обнулить» их первой парой залпов. Не столько сами пушки «обнулить» хочется, сколько их расчеты. Подозрительно европейского покроя шмотками последние красуются — наемники. Расстраивает нас такое: пусть католики, но христиане же, а продались с потрохами каким-то язычникам, за их деньги без зазрения совести собираясь убивать других христиан. Уверен, бесы эти себя успокаивают мыслями о том, что Православные — не совсем христиане, и даже скорее всего не люди. Ничего в этом мире не меняется: если против русских сплотиться надо, любые обиды и интересы шлются подальше. Чуют правду за носителями Истинной веры, вот и скрипят зубами от ненависти лютой.
— Грех есть желание и чувство, не доведенное в духовном порыве до конца, — окормлял собравшихся под стеной два десятка моих ополченцев батюшка Андрей.
Батюшек к обороне «прикрепили» изрядно, причем никого из них не пришлось «крепить» принудительно — наоборот, батюшка игумен нещадно «бил по головам», напоминая о том, что кому-то не на стенах, а в храме молиться за нас нужно. Ни у одного из батюшек нет иного оружия, кроме Слова Его. Мирское это дело, война, а задача братии — моральная нас поддержка.
— Любовь возьмем, — продолжил Андрей. — Прекрасное, светлое чувство, и даже Сам Он есть Любовь. Но бесы и это извратят, в грех превратят — вместо того, чтобы любить и благодарить Господа за сие дивное чувство, любовь свою некрепкий в вере человек на жену ближнего своего обрушивает, а душу свою этим в грех смертный вводит.
— Как там детки мои? — вздохнул Данила, направленным внутрь себя взглоядом устремившись на горизонт. — Живы ли? Здоровы? Уже поди и не свидимся, — вздохнул еще горше.
Вот и казавшегося несгибаемым боярина уныние догнало. Нет, смерти как и каждый верующий человек он не шибко боится, но недоделанные дела свои и чужие, волнение за потомков и прочее, что до боли жалко бросать здесь, в мире бренном, душит не хуже инстинкта самосохранения.
— Много ли детей? — спросил я, потому что раньше мы об этом не говорили.
— Фетинья с Аннушкой давно уж с Господом, Царствие им Небесное, — перекрестились. — Мише моему пятнадцать годков, сабелькой машет на загляденье, — Данила улыбнулся, радуясь таланту наследника. — И младшенькие, Федор, Анна да Иван, совсем малы еще, дай им Бог здоровья, — перекрестились снова.
— Ты, Данила Романович, в грех уныния не впадай, — тихо, проникновенно, поймав взгляд боярина, принялся я его утешать. — Господь за нами крепко пригляд держит, сам видишь как легко и добротно дела наши спорятся. Люди наши в победу верят столь же истово, как в Господа самого — Он же троицу любит, вот и ждет нас победа третья, самая славная да сладкая.
— Веры их надолго не хватит, — так же тихо, чтобы окружающие не слышали, буркнул Данила. — Дружинники — то одно, а крестьяне да мещане другое совсем: трусливая у них натура, шкуру свою поперед долга завсегда ставят.
Стало обидно.
— Ты, Данила Романович, по праву рождения человек большой, — заметил я. — С простым людом отродясь сверх потребного не жил и не разговаривал. Ты для них — напасть великая, потому что боярин или златом осыплет, или голову сымет — здесь не угадаешь. Посему люд простой пред тобою робеет и говорит лишь то, о чем ты сам спрашиваешь. И врет много, не из корысти, а от страха. И не за шкуру свою, как ты глаголишь, а за жен, деток да иную родню. Сгноит боярин не понравившегося себе простолюдина, а у него семья по миру пойдет. Ты вот сидишь сейчас, о своих переживаешь, и сим от простолюдина не отличаешься совсем.
Плохой разговор, и в иных обстоятельствах я бы Данилу приравнивать к простолюдинам ни за что бы не стал, но сейчас он мне нужен не таким вот, уныло-смирившимся со скорой гибелью (он же натуральные предсмертные речи тут мне толкает!), а пылающим от праведного гнева и заражающий этим остальных.
— Ты, Гелий Далматович, говори, да не заговаривайся, — прищурился на меня Данила. — Ты, ежели не заметил, только что потомка древнего рода и Дворецкого самого Государя с крестьянином сравнил.
— Я заметил, Данила Романович, — кивнул я. — А иначе как? Сам говоришь, мол, крестьянин шкуру свою шибко любит. Ты вон туда посмотри, — указал на стену позади себя и в поле зрения Данилы. — Вишь, землекопы мои стоят, гогот ихний и мне, и тебе слышен прекрасно. Они с близкими как оно перед смертью принято не прощаются, а вот ты, в унынии погрязший — да!
Данила подскочил и прошипел:
— Да как ты смеешь?
— Кому «сметь», ежели не мне? — оставшись сидеть на чурочке собственной, спокойно ответил я и сложил руки на груди. — Ты же здесь помереть собрался. А по какому собственно праву? Вот они, — кивнул за спину, — Помереть спокойно могут, да землю собою родную удобрить — все лучше, чем от голода да неурожая. А вот ты, Данила Романович, такой роскоши по праву рождения лишен. Ты — Дворецкий Государя нашего, и ты ему нужен. Время сам видишь какое: степь договоренности попрала, на Засечной черте предатели глаза на войско степное закрыли, Москва так и вовсе всегда предателями кишит, а ты, значит, здесь помирать собрался, а дальше хоть трава не расти? Трусость это, Данила Романович, и хоть заруби меня здесь, трусом от этого ты быть не перестанешь.
Боярин залился краской, сжал руки так, словно они уже на моей шее, а потом взял себя в руки и фыркнул:
— Вот оно что! Думаешь, скис Данила Романович Захарьин-Юрьев, каких-то степняков испужался?
— Думаю, — подтвердил я. — И буду рад ошибиться. Скажи, Данила Романович — я ошибся?
— Ошибся так, как никогда не ошибался! — гордо задрал подбородок Данила. — Не настал еще день, когда Данила Захарьин-Юрьев каких-то шакалов безродных испугается!
— Прости ошибку мою, — с улыбкой склонил я голову, радуясь, что так легко растормошил боярина.
Нужен он нам всем очень, самый важный человек в монастыре все же, и его личная «мораль» от этого легко распространяется на остальных.
От лагеря степняков отделилась привычная уже тройка конников со стягами. Парламентеры пожаловали.
— Ступай за батюшкой Алексием, Петр, — велел Данила своему дружиннику. — Скажи, что со степняками поговорить нужно.
— Цельтесь в эту троицу, братцы, — велел я «надвратным» пушкарям.
Сильная позиция на переговорах важна даже сейчас, и не столько для устрашения врага, сколько для воодушевления своих — ежели настолько пренебрежительно к «дипломатическому процессу» относимся, значит уверены в своей победе, а переговоры нужны исключительно степнякам.
В отличие от переговорщиков нищего Асланки, заменившая распыленных картечью тройка парламентеров красовалась такими же, как и на прошлой троице, «богатыми» кафтанами под золочеными доспехами. Имелось и отличие от прошлых: эти на пушки не «не смотрели», а вполне открыто бросали на дула нервные взгляды и не гнушались пинать лошадок, чтобы те немного сместились вправо или лево.
Страшно подонкам.
— Эй, в монастыре! — дрожь в голосе пытающего говорить пренебрежительно и дерзко «среднего» степняка была отчетливо заметна. — Хан Девлет-Гирей, Повелитель Крыма и Великой степи, шлет вам свое слово! Выслушайте его!
А на русском-то этот мурза говорит получше первого. Интересно, за какие косяки Девлет-Гирей «приговорил» его к переговорам? Прецедент с «распылением»-то незамеченным не остаться не мог, и я сильно сомневаюсь, что перед нами добровольцы.
Игумен к этому моменту добрался до ворот и не спеша принялся подниматься к нам, не забывая торжественно одаривать желающих благословлением. «Мораль» поднимает.
Пока длилось шествие Настоятеля (именно «шествие»!), я развлекался при помощи командира расчета правой пушки — Фёдору мое предложение понравилось, и он с удовольствием время от времени подносил к пушке свой незажженный факел, отчего «парламентеры» каждый раз нервно дергались.
Да ладно вам, пока огонька нет, не бахнет.
Одетый в полное «парадное» облачение игумена, батюшка Алексий плавно «доплыл» до «поясного» ограждения боевой площадки и спокойно разрешил:
— Говорите, но знайте — врата сего святого места отворяются лишь для братии и паствы нашей, а не для слуг вражиьх.
Изрядно к этому моменту сместившийся влево вместе с коллегами «средний» степняк сделал над собою усилие, вернувшись на исходную, и заявил:
— Мы не ищем хлеба твоего, Старец…
— С первого слова врет, шакал паршивый, — тихонько прокомментировал я для Данилы.
— Язычник, что с него взять, — пожал плечами тот.
— … Мы пришли за правдой, — продолжил врать парламентер. — В стенах твоего монастыря враг наш скрывается, Палеолог с именем Гелий. Он Повелителю Крыма и Великой Степи кровный враг, посягнувший на чужое и обагривший свои руки в крови знатного мурзы Аслана из рода Арслан-оглу, — ввернул свежий пункт в список претензий. — Он здесь чужак из чужих земель. Потомок выродившихся царей не стоит ни тебя, ни монахов твоих, ни этого места. Выдай нам его.
Уверен, пред лицом многих тысяч врагов на стенах и внутри их нашлось немало людей, которые охотно откупились бы мной, но число их меркло перед теми, кто за мной хоть в Ад пойдет, потому что я свой, Православный, а еще у меня репутация почти святого. К тому же за плечами две блистательные победы над превосходящими силами, а значит Бог однозначно с нами. Особенно теперь, когда враг собирается атаковать предельно святое место. Считай — на самую Веру Святую покушаться, а за нее любой верующий человек голову сложит с улыбкою, ибо нет на бренной земле большей чести и подвига.
Игумен улыбнулся нам с Данилой, затем вновь повернулся к парламентерам, и, выдержав паузу для солидности, ответил:
— Нет.
Переварив коротенькое слово, «средний» степняк призадумался, а в молодом сопровождающем слева от него взыграла кровь:
— Послушай, старец! Зачем тебе гибель? Ты видишь наше войско. Камни ваши крепки, но они не устоят. Мы возьмём монастырь. Но хан милостив…
— Ты вообще кто такой? — не стерпев, презрительно перебил я его. — Кем возомнил себя, с самим Его Высокопреосвященством говорить пытаясь? Твой козлорогий отец что, был шакалом и не научил своего шакаленка уважать старших?
— Молчи! — рявкнул средний степняк на левого и обратился к нам. — Простите его, сын третьего племянника брата Повелителя Крыма и Великой Степи еще юн, и будет наказан за свою несдержанность!
Полного кретина пушки вразумить не в силах, но людей посообразительнее — запросто.
— Хан милостив! — вернулся к основной теме. — Он дает тебе выбор, старец. Выдай одного человека — одного! — прокричал цифру особенно громко. — И мы уйдем! Твои стены останутся целы, твои монахи — живы, твои иконы не будут осквернены. Мы верим в Великого Тенгри, но не хотим ссориться с твоим Богом.
— Ошибаешься, слуга хана, — равнодушно ответил игумен, и я невольно залюбовался той мощью и спокойствием, которые в этот момент излучал этот седенький сухой старичок с больными зубами, геморроем и склонностью к чревоугодию. — Ты говоришь о «выдаче» так, словно торгуешься на базаре за барана. В ограде сей, — обвел рукою стену. — Мы не торгуем душами, врученными нам Господом на хранение. Григорий Палеолог — любимое чадо Церкви и наш брат во Христе.
Я ощутил, как на глаза навернулись слезы от поднявшейся в душе волны света, тепла и благодарности. Не к игумену, но ко всей Святой Руси и так радушно и с открытой душой встретившим и принявшим меня жителям ее.
— А что до вашего войска и вашей никчемной пушки… — игумен приосанился и воинственно ухмыльнулся. — Вы угрожаете мне разрушением стен? Что они нам? Положив всё свое войско ваш хан может попытаться сравнять их с землей, но он не сможет разрушить Веру, что живет в наших сердцах. Все, что вы можете — отнять нашу земную жизнь, но вы не в силах отнять жизнь Истинную! Вы пришли за одним человеком, но, подняв руку на Дом Божий, вы объявите войну самому Господу! И это — война, которую вам не выиграть!