На окраине города, где за забором старого автосервиса ещё теплится жизнь в лампочках под потолком, стоял чёрный внедорожник. Металлический забор дрожал от ветра. За ним, в цеху с облупленными стенами и запахом бензина, ждал Муха — в пальто, с кружкой кофе и выражением лица человека, уставшего от побед.
Дверь открылась. Вошёл Фёдор.
Он не спешил. Прошёл мимо груды шин, подставил лицо струе холодного света, пробившегося сквозь пыльное окно. Остановился. И только тогда Муха понял — момент настал.
— Ты со своим шрамом на лице выглядишь так, что, если бы ночью приснился, я бы проснулся в ужасе, — усмехнулся он, отпивая глоток.
Федя не ответил. Снял перчатки, аккуратно положил их на стол. В глазах — сосредоточенность хирурга перед последним разрезом.
— Он думает, что всё обошлось, — тихо сказал Муха.
— Пусть думает. Это нужно ему, не мне.
Федя подошёл к доске, на которой висели фотографии: схемы, документы, имена. Лица. Кириллыч — в разных ролях: с детьми на благотворительном вечере, с мэром на открытии школы, с бокалом шампанского в компании чиновников.
— Думаешь, он вспомнит тебя? — спросил Муха, подходя ближе.
— Он меня не забывал, — ответил Фёдор. — Я ему заработал целое состояние.
— Что теперь? — спросил Муха.
— Теперь он увидит меня. Вживую. Без теней. Я хочу посмотреть ему в глаза. Пусть вспомнит всё. Пусть узнает.
Он вышел на улицу. Там — вечер. Фонари дрожат от ветра, где-то вдалеке бьёт сигнализация. Фёдор поднял воротник и зашагал в сторону центра. Медленно, как человек, который больше не боится быть узнанным. Он шёл, и каждый шаг приближал его к прошлому, которое он наконец собирался предъявить.
Машина Кириллыча кружила по вечерней набережной, как раненое животное — без цели, наугад, то притормаживая у парковок, то ускоряясь без команды. Внутри стоял тяжёлый запах: кожа, горький одеколон с нотами ветивера и что-то аптечное — может, таблетки, может, страх. Кириллыч сидел, вжавшись в кожаное сиденье, с пластиковым стаканчиком кофе в руках, будто тот был единственным, что ещё можно контролировать в этом мире. Лицо его вытянулось, скула на фоне впалой щеки отдавала тенью, но всё ещё держалась та самая ухмылка — старая, политическая, чуть снисходительная, как будто он всё знал, всё просчитал и даже смерть готов был принять стоя.
А внутри уже давно дрожало что-то липкое и острое — тревога, интуиция, шестое чувство, называй как хочешь. Оно сидело в нём с утра, как заноза под ногтем. Он не слышал сирен, не видел слежки, но нутром знал: кто-то рядом. Не журналисты, не копы — хуже. Нечто личное.
— Заедь в «Монфор», — бросил он водителю, и пальцы предательски задрожали на стаканчике.
Отель был давно проверенным убежищем, зоной «без пуль», где раньше решались и проблемы, и схемы, и вопросики с министрами. Холл встретил его молчаливым светом, россыпью зеркал и той самой беззвучной музыкой, которая играла только в голове. Он прошёл сквозь фойе, не удостоив портье даже взгляда, и поднялся на второй этаж, туда, где за столиками сидели когда-то губернаторы, девочки и армяне с чемоданами долларов.
И тут всё застыло.
У дальнего окна, в одиночестве, как тень, материализовавшаяся из прошлого, сидел мужчина. Без пиджака, в чёрной водолазке, с короткой стрижкой и небритым подбородком. Он спокойно ел яблоко, откусывая с таким равнодушием, будто был дома.
Фёдор. «Школьник».
Кириллыча будто ударили. Он попятился, инстинктивно, и с трудом удержался, чтобы не схватиться за сердце. Лицо того не изменилось — разве что стал холоднее взгляд. А шрам... тот самый, от той твари в Харбине. Царство ей небесное.
— Ты... — выдохнул Кириллыч, горло моментально пересохло. — Этого не может быть.
— Может, — ответил Фёдор, не повышая голоса. В этом спокойствии звенела угроза, точная, как лезвие скальпеля.
Кириллыч сел напротив, как в тумане. В голове уже метались варианты: охрана, побег, звонок... Но руки дрожали так, что он едва не уронил чашку. Он попытался улыбнуться, как делал тысячу раз на камеру, но губы не слушались, а мимика расплылась, как мокрая тушь по щеке проститутки.
— Я... Я думал, ты погиб. Тогда... в Малайзии. Там же был шторм... ты пропал.
— Сюрприз, сука, — сказал Фёдор, и яблоко хрустнуло в его руке, как кость.
Кириллыч сглотнул. Пальцы под столом уже шарили по карману — нет, не за пистолетом, за телефоном, за чем угодно.
— Послушай, если ты за деньгами... я всё улажу. У меня остались связи. Есть кто-то в правительстве, в Китае... мы можем обсудить, решить... договоримся, Федь. Ты же не зверь.
Фёдор усмехнулся. Без эмоций. Как хирург перед разрезом.
— Ты всё перепутал. Я не за деньгами. Я за долгами. За всеми.
Он медленно наклонился через стол, его лицо оказалось в нескольких сантиметрах от лица Кириллыча, и тот впервые за долгое время отвёл взгляд — не выдержал.
— Ты думал, всё прошло? Суд отпустил — и свободен? Ты не понял, Матвей Кириллович. Это не освобождение. Это отсчёт. Тебя не вытащили — тебя выпустили. На охоту. Я следил за тобой с момента, как ты вышел из здания суда. Я знал, куда ты поедешь, с кем будешь говорить, с кем переспишь. И знаешь, что общее у всех этих людей?
Фёдор замолчал. В воздухе повисло молчание, давящее, как давление перед бурей.
— Они уже мертвы, — прошептал он. — Или скоро будут.
Кириллыч посерел. Рот его открылся, как у рыбы, выброшенной на берег, но слова не шли. Только влажный шёпот:
— Ты с ума сошёл...
— Возможно. Но ты сделал меня таким. Ты уничтожил всё, что у меня было. Родителей, друзей, дом. Я был мальчишкой, когда ты отправил меня в ту мясорубку в Китае. А теперь — я твой приговор. Ты научил меня выживать, убивать, лгать, исчезать. Ты хотел видеть монстра — ну, смотри. Я — это то, что ты создал.
Он встал. Надел пальто. Медленно, без суеты, с тем самым спокойствием, которое пугает больше, чем крики.
— Не жди меня снова. Я не приду. Я просто буду рядом. Всегда. Где угодно. Когда угодно. Иногда ты будешь думать, что это тень на стене. Иногда — шорох за дверью. Ты будешь спать с включённым светом, но это не поможет. Потому что я уже внутри тебя. Я — твоё будущее. Кровавое. Медленное. Неизбежное.
Он положил на стол яблочный огрызок, как визитку, и ушёл, не оборачиваясь.
Кириллыч остался один. Пустой стол, слипшиеся пальцы, холодный пот, и сердце, бьющееся, как дятел о труху. Он больше не был хозяином положения, не был поваром, депутатом, даже человеком. Он стал мишенью.
И тот, кого он считал тенью прошлого, оказался ножом в животе настоящего.
Салон частного самолёта был окутан мягкой полутенью. Монотонное гудение воздуха, лёгкие вибрации — и серое небо за окнами, равнодушное ко всему происходящему внутри. Муха сидел у иллюминатора, щекой касаясь ладони, будто опирался не на руку, а на что-то более древнее и уставшее — воспоминание. Фёдор молча перелистывал журнал с глянцевыми страницами — мотоциклы, машины, гаджеты. Всё казалось бесконечно далёким.
— Думаешь, он просто сбежал? — тихо сказал Муха, не отводя взгляда от неба. — Сидит где-то в Панаме, пьёт мохито, ждёт, когда адвокаты вытащат его, как раньше. Всё разрулят, всё рассосётся...
Фёдор положил журнал на столик, как-то особенно бережно — будто каждая деталь сейчас требовала контроля.
— Нет, — произнёс он медленно. — Он не из тех. Сейчас он как зверь. Загнанный. Но живой. А такие не бегут. Такие — ищут.
— Зачем? — Муха обернулся к нему. — Он всё потерял. Империи нет, связи рухнули. Ему больше не звонят министры, любовницы исчезли, будто их никогда и не было. Что ему теперь до тебя?
— Потому что я жив, — отрезал Фёдор. — А он не умеет жить рядом с теми, кто помнит. Кто выжил. Кто может рассказать.
Муха кивнул. Едва заметно. Эта тишина, растворённая в разреженном воздухе над снежной Якутией, делала каждое слово более весомым, чем выстрел. Каждый страх становился почти телесным. Каждое воспоминание — обугленным шрамом.
— У него остались деньги, — добавил Фёдор, глядя куда-то вглубь облаков. — Схемы, кэш, тайники. Он готовился. Он всегда готовился. Не к успеху — к выживанию. Он наймёт людей. Не сразу. Но начнёт.
— У тебя есть план? — спросил Муха, будто уже зная ответ.
— У меня есть Якутия, — просто сказал Фёдор. — Там всё началось. Там и закончится. Призраки мои там. И его тоже.
— А кто сейчас держит твою землю? — спросил Федя после паузы.
— Костя Кран, — ответил Муха. — Говорит, вы пересекались. Не раз. А регионом рулит правая рука Тимира — Башка. Его ты тоже должен помнить.
Фёдор кивнул, почти незаметно.
— Пал Игнатьич... Я тогда был пацан. Всё мелькало. Лица, ругань, кровь. Я тогда первый раз убил. На ринге. До сих пор помню этот день по секундам…
Он говорил почти шёпотом. В салоне стояла такая тишина, что казалось — даже металл прислушивается.
— Знаю, — тихо отозвался Муха. — Башка мне рассказывал. Красочно. Тимир тогда гордился тобой, что нашел такой самородок.
Самолёт сел с тяжёлым рывком, будто вспахал землю, а не прикоснулся к ней. Хрустящий воздух Якутии ворвался через открытую дверь — холодный, острый, почти святой.
У трапа стоял Костя Кран. Пуховик, потёртые перчатки, тот же взгляд — верный, как у пса, что прожил зиму без хозяина, но не ушёл.
— Да ну... — выдохнул он. — Школьник? Ты жив? Но ведь...
— Как видишь, — за Фёдора коротко ответил Муха.
По дороге ехали молча. Снег ложился на стёкла, как пепел. Поля, дома, крыши — всё под пеплом. Всё хранило память, от которой не отмыться.
— Слушай, Кран, — произнёс Фёдор. — У моих должна была остаться недвижимость. Дом. И ещё — квартира у бабушки. По линии отца.
Кран взглянул на Муху, тот слегка кивнул.
— Дом сгорел, Федь. Полностью. Остался только фундамент. Родители были внутри. Не спаслись. Но квартира — да, есть. Павел Игнатьич велел оплачивать коммуналку, присматривать. Ключи я тебе позже передам.
Фёдор не ответил. Смотрел в окно. Там была родина. Высокие сопки, пустота, которую он знал наизусть. И в этой пустоте что-то заговорило внутри — не память даже, а боль, что не отпустила.
И — вспышка. Стихи, песня. Та, которую он сочинил, сидя в китайской камере. Пел шёпотом, между отжиманиями, когда руки били по стене, когда сердце рвалось из груди.
Дом мой родной. Якутия моя.
Где-то очень далеко пою я песню про тебя.
Но что-то тяжко на душе,
Тоска и слёзы на лице,
Когда произношу я — Якутия моя.
Родина моя, какая ты красивая,
Забыть тебя я всё же не смогу.
Зимой деревья все в снегу,
О, как люблю я ту тайгу,
Чем славна и бога ты — Якутия моя.
Когда пройдут года, от них не будет и следа,
Однажды возвращусь, обратно я сюда,
Найду свой старый дом родной,
Теперь всегда он будет мой
И только ты со мной — Якутия моя!
Они остановились у кладбища. Скрипнула металлическая калитка, будто что-то в прошлом захрустело от боли. Ветер. Снег. Сквозняк памяти.
Три могилы. Рядом.
Дымовы — Николай Фёдорович и Ирина Михайловна.
Сергеев Евгений Сергеевич. Тренер.
Матвей «Крест». Погиб в ДТП.
Фёдор присел у первой. Положил розы — ярко-красные, как кровь, что он так и не успел пролить за них.
— Я пришёл, мама, — сказал он. Голос дрожал, но не ломался. — Всё это из-за меня. Простите… если сможете.
Муха стоял в стороне. Курил. Пепел падал на снег, как чья-то жизнь.
— Думаешь, он появится? — спросил он.
— Нет, — ответил Фёдор. — Он пошлёт других. Но я сделаю так, чтобы у него не осталось вариантов. Я подведу его. Он сам захочет прийти. Чтобы закончить это. Чтобы умереть.
— Месть?
— Нет. «Бойня», — сказал Фёдор. — Без оружия. Только руками.
А в это время, далеко, за морем и пальмами, в отеле на побережье, где Кириллыч прятался под чужим именем, раздался звонок.
Без номера. Без имени.
Он снял трубку. И услышал только одно:
— Ты дышишь за счёт моих мёртвых. Ты нигде от меня не спрячешься.
Связь оборвалась.
Он ещё стоял с трубкой в руке, когда на перила балкона опустился чёрный ворон. Спокойно. Буднично. Как если бы это был его дом. Кириллыч замер.
И в эту секунду он понял — всё началось.
Вот только он больше не знал — он ли охотник. Или снова — добыча.
Город застывал в ледяной тишине. Панельные дома в сером сумраке казались пустыми коробками, брошенными на бетонный стол судьбы. Над улицами висел воздух — тяжёлый, как перед бурей. Только ветер, старый хулиган, ворошил пепел прошлого в подворотнях.
Федя стоял посреди площади. На первый взгляд — обычный парень. Куртка, капюшон, телефон в руках. Сторонний прохожий принял бы его за того, кто ждёт девушку или такси. Но тот, кто умел читать язык тела, почувствовал бы неладное. Его фигура стояла как мина на растяжке: напряжённая, собранная, готовая взорваться при первом движении.
В ухе — шёпот разведки.
— Заехали. Одна машина. Они идут, — голос бойца, хриплый и сдержанный, как будто глотал битое стекло.
Федя слегка усмехнулся, губы даже не дрогнули.
— Принял. Ведите. Только без фокусов — «Башка» вам бошки поотрывает, а я ими футбол буду гонять.
— Мы аккуратно. Как учили, — коротко отозвались.
Он не обернулся. Просто отметил в зеркале витрины: чёрная машина, матовый кузов, без опознавательных знаков, как гроб без имени. Из неё, как тени из-под земли, вышли четверо. Без спешки. Без звука. Синхронно. Хищно.
Федя выдохнул.
— Ай да Кириллыч… Ай да старая собака… — прошептал он. — Не устал удивлять.
Он узнал их. Те самые. Малазийцы. Спецотряд нанятый Кириллычем. Его личный демонстративный молот. Когда-то они размазали Федю по арене, показав, что боль бывает другой — не уличной, не тюремной, не жизненной, а выверенной, холодной, научной. Сейчас они пришли не нокаутировать. Пришли убивать.
— Не вмешивайтесь, — бросил он в ухо. — Это не просто бойцы. Это спецы. Я сам.
Щелчки. Металлические. Телескопические дубинки вышли из ножен, с шорохом развернулись в полноценное оружие. Федя чуть склонил голову. Не страх — анализ.
— Ну что, танцы с бубнами?
Порыв ветра ударил в лицо. Хлопнул рекламный щит. Один из бойцов издал цокающий звук, как дирижёр, отсчитывающий ритм. Всё началось.
Сразу двое рванули на него. Резко, молниеносно. Их дубинки сверкнули в воздухе, нацеленные в его голову. Он нырнул вбок — первый удар прошёл мимо. Второй он принял на предплечье, мышцы вспыхнули болью, но он уже был внутри их строя. Кулак с размаху врезался в висок одному из атакующих. Глухой удар. Тот покачнулся, но не рухнул.
— Ладно. Значит — по-взрослому, — выдохнул Федя.
Он поднырнул под захват, перехватил руку, резко провернул сустав — щелчок, крик. В ответ — кулак в печень, такой, что зубы укусили язык. Боль взорвалась в животе, но он не остановился. Наоборот — зверь внутри вышел на охоту.
Он развернулся, поймал ногу второго нападающего, потянул, заставил потерять равновесие. Удар локтем в гортань. Что-то хрустнуло. Он рухнул.
Третий пошёл с ножом. Лезвие было коротким, но выточенным, как лезвие хирурга. Федя поймал его запястье и, не отпуская, ударил кулаком в локоть — хруст, как будто сломали рояль. Крик, ещё один. Удар коленом в грудь. Второй — в челюсть. Боец отключился.
Остался один. Самый опасный.
Он не спешил. Изучал. Оценивал. Он — мозг этой мясорубки. У него был стиль. Холодный, японский. Тихий.
Федя развернулся. Дубинка в его руке. Теперь у них было по одному оружию. Металл пел. Бой — как дуэль. Удары, парирования. Ритм бешеный. Их дубинки сталкивались с металлическим звоном, как мечи. Каждый промах — смерть.
Федя резко пробил в бедро. Сухой хруст. Противник осел. Но тут же — удар по плечу. Крик. Потом — по затылку. Тот рухнул, как мешок с мясом.
Кровь капала с рук Феди. Он стоял один. Дышал, как зверь. Лицо было бледным, губы порваны. На пальцах — кровь, не его. Взгляд — тёмный, пустой.
— Всё сняли. Федя, ты не человек. «Ты машина», — прошептал Костя Кран в наушнике.
— Отправлю Кириллычу. Пусть видит. Это только начало.
Федя посмотрел в небо. Над головой — звёзды. Ни один бог не вмешался. Ни один демон не помешал.
Он ушёл с площади, не оборачиваясь.
За спиной — тела врагов. Впереди — дорога из крови и мести.
Тёплый кабинет. Массивное кресло из кожи носорога. Огонь в камине потрескивает не как уют, а как расстрел. По полу — тигровая шкура, искалеченная и выцветшая, как старая легенда.
Кириллыч сидел с бокалом вина. «Петрюс» девяносто восьмого. Стоит, как почка на чёрном рынке. Но вкус — как пыль. Всё внутри у него было железным, мёртвым, будто его внутренности сменили на запчасти от старого танка.
На стол положили планшет. Новый. Не вскрытый. Он даже бровью не повёл.
— Это оно? — хрипло спросил он.
— Да, — кивнул молодой помощник. Вся его одежда выдавала деньги, но всё тело — страх.
Кириллыч молча нажал «play».
Сначала — шум ветра. Камера с телефона. Пустая площадь. Силуэт — Федя. Один. Стоит. Ждёт.
Потом — машина. Малазийцы. Он узнал их по походке. Идеальные псы. Вышколенные. Жестокие. Без лица, без воли — только алгоритм убийства.
Видео шло тринадцать минут. Без монтажа. Без перебивок. Без единого слова. Только крики. Хрусты. Металл по костям. Плевки крови на снег. И один человек — «Школьник» — в центре ада, который он сам разжёг и пережёг.
Кириллыч смотрел не мигая. Глаза — как две капли нефти. Вены на висках пульсировали. Он не просто смотрел — он впитывал. Поглощал это как яд, который должен его разбудить.
На десятой минуте он сжал стакан с такой силой, что бокал треснул. Капля вина скатилась по пальцам, как кровь. Он даже не заметил.
На двенадцатой — встал. Весь. Медленно. По хищному. Его лицо стало похожим на икону войны. Нижняя челюсть двинулась вперёд. Губы — в нитку.
Когда видео кончилось, он стоял, опершись на стол. Не человек. Статуя гнева.
— Где Куан? — спросил он.
— В Шеньчжэне. Восстановление. После операции.
— Его убили?
— Нет. Но переломы множественные. Один не встанет. Второй — без руки. Третий ослеп. Четвёртый… — помощник замялся.
— Говори.
— Четвёртый в психозе. Сидит под шконкой и шепчет, что за ним идёт чёрный человек с дубинкой. Он... не человек. Он как демон. Они били быстро, точно. А он... знал их шаги. Будто танцевал с ними в кошмаре. Не было боли. Была... тишина. Они проиграли, не успев понять как.
Кириллыч выдохнул. Протяжно. Сквозь зубы.
— Вот и отлично, — прошептал он. — Пусть сидит. Пусть все смотрят, как Школьник пришёл играть не в школе, а в моей песочнице.
Он подошёл к стене. Открыл сейф, нажав пальцем на потайную кнопку. Изнутри — не деньги. Не документы. Только один маленький чёрный кейс. Он открыл его, и в ней блеснули старые жетоны. Одни — армейские. Другие — из какой-то неизвестной структуры. Их было трое.
— Значит, время. — Он вздохнул. — Придётся звать их.
Еще в кейсе лежал пистолет. «Walther Q5 Match». И рядом — тонкий старый нож. Такой, каким его отец в детстве разделывал кабанов.
Он взял нож.
— Я посмотрел. Я понял, — пробормотал он, точно уговаривая зеркало.
Он вернулся к креслу. Сел. Закрыл глаза. И в этой тишине — в горячем свете камина, в запахе вина и железа — что-то в нём щёлкнуло.
Не сломалось. Встало на место.
— Хорошо, Федя. Если ты начал войну — я разверну чёртовы легионы, — прошептал он. — Я выслал собак, но ты ещё не видел волков.
Он провёл ножом по ладони — не глубоко, но до крови. Капли упали на стол.
Три Безымянных. Те, кого он держал на крайний случай. Те, кто не числились ни в одной базе, ни в одном государстве. Убийцы, для которых смерть — не инструмент, а искусство. Люди, что исчезали с лица земли после каждого задания. Они были профи мирового масштаба и стоили как атомная подводная лодка.
А пока… пока Якутия. Лёд и пепел. Кровь на снегу.
Внутри старого гаража пахло оружейной смазкой, гарью и прошлым. Муха сидел на деревянном ящике с патронами, курил сигарету, держа её не пальцами, а губами — руки были заняты: он разбирал затвор, аккуратно, методично, будто вскрывал сердце зверя.
Дверь хлопнула. Сквозняк занёс в помещение снег. Федя вошёл. Куртка порвана у воротника. Кровь — свежая и уже подсохшая — пятнами на рукавах. Костяшки пальцев разбиты, ногти — вырваны с мясом.
— Ну чё, как «сборная профи»? — Муха не поднял глаз, только тихо хмыкнул. — Спелись?
Федя скинул куртку на ржавый крюк. Плечи тяжёлые, как бетонные плиты. В голосе — пепел.
— Ушли на репетицию. Я им хлопал.
— Один уже орал, когда вызывал координатора, — Муха кивнул подбородком на старый планшет. — Аудио есть. Слушай:
Он нажал кнопку. Из динамика раздался сорванный голос, с примесью ужаса:
— Он не человек. Он демон. Он знал наши шаги... Как будто... видел нас до удара!
Федя не стал слушать дальше. Сел на лавку. Достал нож, начал зачищать засохшую кровь из-под ногтей. Лезвие сверкало при каждом движении, как взгляд мясника на рынке.
— Придут другие, — сказал он. — Эти были на разогрев. Главная сцена — впереди.
— Нам ждать? Или срежем занавес до премьеры?
— Ждём, — отрезал Федя. — Но теперь — я буду не один.
С заднего входа появился Башка. Автомат на плече, улыбка — как у волка, унюхавшего запах крови.
— В теме, — сказал он коротко. Подмигнул. — Даже гвозди наточил.
На столе лежала карта Якутии. Прокопчённая, с порезами и пятнами. Федя взял нож, ткнул в точку — севернее Олекмы, где даже бог забыл дорогу.
— Септалах, — выдохнул он. — Там всё закончится. Или начнётся по-настоящему. Он придёт туда. Я его вытащу.
— И что мы там устроим? — Муха затушил сигарету в гильзе. — Цирк?
— Шашлык. С мясом. С дымом. С криками, что уйдут в тайгу и отразятся в вечной мерзлоте. Он должен почувствовать то, что чувствовал я.
Той ночью снег пошёл, как будто кто-то наверху решил закрыть землю. Хлопья падали медленно, лениво, но были тяжёлые, острые, будто битое стекло. Город замер. Всё затаилось. Якутия выжидала. А Федя смотрел в окно и молчал.
— Он придёт? — спросил Муха. — Он же управляет из-за спин. Свою задницу бережёт. Не поедет в глушь, где каждый сугроб — как могила.
Федя не обернулся.
— Он уже в пути. У него нет выбора. Страх — лучший мотиватор. Даже у шакала бывают моменты ярости.
На рассвете они выехали. Две машины. Первая — Муха и Башка. Вторая — Кран и Федя. Без лишних глаз. Без связи с внешним миром.
Септалах. Старое пятно на карте. В советские времена — химкомбинат. В 1987 году резервуар рванул, облако яда накрыло посёлок. Люди умерли за сутки. Тела так и не нашли — разъело. С тех пор сюда не совался никто. Даже мародёры. Даже смерть курила на границе поселка и не решалась переступить черту.
— Отлично. Прямо как нам надо, — бросил Кран, когда они свернули с последнего километра дороги. — Место для встречи с прошлым.
На третий день пути дизель замёрз. Они бросили одну машину. Федя шёл впереди. Без слов. Как будто чувствовал дорогу, как будто слышал её. На четвёртый — достигли.
Септалах встретил их гробовой тишиной. Дома — с проваленными крышами. Стены — в трещинах. Всё белое. Белее смерти. Вид, как из старого фильма ужасов. Здесь бы фильмы снимать и декорации строить не надо.
Они устроились в школе. Актовый зал. Сорванная сцена. Старые парты, из которых торчали гвозди. На стене под потолком болталась табличка:
«Добро пожаловать, юные пионеры!»
Муха покачал головой, уселся в углу и достал нож.
— Идеальное место — сказал Муха и посмотрел на Федю. — Откуда ты про него узнал?
— Бабушка рассказывала, что дед сгинул в этом месте.
Федя разложил на полу карту, отмечая на ней поставленные ловушки. Без слов. Молча. Как будто жил в этом поселке с рождения. На пятый день отключилась последняя связь. На шестой — у одного из них началось носовое кровотечение. Воздух здесь был не просто холодным — он был враждебным.
На десятый день на планшете мигнула точка. Без звука. Без уведомлений. Просто вспыхнула метка:
Призрак-1. Активность.
Федя посмотрел на неё и улыбнулся. Тонко. По-звериному. И, наконец, сказал:
— Он близко. Но, он ли?
Ночь в Септалахе была такой тёмной, будто само время провалилось в бездну. Снег сыпал тихо и вязко, как пепел. Паутина ветра шевелила обрывки проводов на деревянных столбах, что стояли, как мертвые пастухи над пустыми дорогами. В этом забытом посёлке, где когда-то пели дети и строили социализм, теперь пела только смерть. И она пришла не одна.
Кириллыч прислал троих. Своих лучших. Последнюю надежду. Последнюю ставку.
Первым шёл Пескарь. Его звали так не только за худобу — весь он был сухожильным и серым, словно речная костлявая тварь, которая живёт под гнилыми мостами. Он не разговаривал. Он наблюдал. И убивал.
Он обожал тишину. Верил, что звук — это предательство. И потому убивал тихо. Руки — его главное оружие. Не ножи, не пистолеты. Только пальцы. Тонкие, но как гидравлические клещи. Он ломал ключицы, шеи, грудные клетки. Воспринимал тело как набор рычагов, и знал, как выключить каждого.
Он вошёл в здание школы через чердак. Тот самый чердак, куда в 1986 году лазали подростки, чтобы курить. Теперь он был ловушкой.
Фёдор ждал. Он сам приоткрыл люк, оставил запах крови, бросил кусок материи, пропитанный потом.
Пескарь спустился, как паук. На цыпочках. Тихо. Без оружия.
Зал встретил его тишиной. И пустыми детскими стульями. Света не было — только белёсое мерцание луны сквозь пыльные окна.
— Ты опоздал на урок, — раздался голос Фёдора.
Пескарь обернулся — и тут же получил ногой в грудь. Хрустнуло так, будто кто-то уронил ящик с фарфором. Он отлетел назад, но не закричал. Только стиснул зубы и попытался подняться. Но его нога сработала на капкан — стальная петля стянулась и дёрнула его вверх. Он взвыл, но всё равно не издал звука. Висел вверх ногами, как жертва дикого охотника.
Фёдор подошёл. Без спешки. Как хирург.
— Ты слишком тонкий, — сказал он, — и слишком уверенный.
Первый удар — в грудную клетку. Второй — локтем в висок. Третий — в челюсть. Кровь забрызгала ближайшую парту. Голова Пескаря начала раскачиваться, как тряпичная кукла. Потом Фёдор достал нож.
— Учебник по анатомии, глава первая. — Он перерезал горло, как петельку на конверте. Без ненависти. Без удовольствия. Просто как необходимость.
Пескарь забился. И замер. Всё.
Монах поднимался по лестнице снизу. Размеренно. Как будто поднимался в храм. На груди у него болтались длинные чётки из чёрного дерева. Каждое зерно — как отпечаток судьбы. Он никогда не говорил. Только слушал. И душил. Его почерк — красота медленного удушья. Он говорил, что это — молитва через плоть.
Он не знал, что молитва закончится.
На повороте его ждал Муха. В тени. Муха — не тот, кто берёт пленных. Его кулак был обмотан цепью, как утюг. Когда он ударил, звук был как выстрел.
— За "Аминь", сука, — сказал он.
Монах пошатнулся. Второй удар выбил из него дыхание. Он попробовал дотянуться до своих чёток, но Муха уже был на нём. Натянул их на шею. А сверху — Кран. Молчаливый гигант. Весь вес упал на тело монаха. Шея хрустнула. Хрип был коротким. Булькающим.
— Хватит молиться, — выдохнул Кран. — Ты на месте.
Тело Монаха затихло, как свеча, затушенная пальцем.
И остался Дед.
Он пришёл один. В спортзал. Место, где когда-то дети играли в мяч, раздавались детские возгласы и громкий свисток физрука. Где дети поняли, что боль — это топливо.
Дед был старым. Седой. Глаза — синие, как детские. Но в руках — два ножа. Изогнутые. Заточенные так, что воздух резали. Его называли «Дед» не из-за возраста. А из-за истории. Он убивал в 80 — ые. Потом в 90 — ые. Потом и 2000 — ые года.
Он говорил:
— Пахать мясо — как землю. Главное — ритм.
— Кто ты такой? — спросил он по-английски, кружа вокруг.
— Я? — Фёдор пожал плечами. — Я твой последний противник. Я и есть тот самый "школьник".
Дед кивнул. Без пафоса. Без слов. И началось.
Ножи свистели, как змеи. Один — к горлу, другой — к паху. Фёдор уходил, но резался. Кровь — тонкими струями. Плечо. Рука. Бок. Он двигался, как будто в воде. Замедленно. Внимательно.
Он изучал Деда.
— Устал? — спросил он.
Дед только усмехнулся. Он не уставал. У него был ритм. И он держал его.
Но одна ошибка — одна микросекунда — и Фёдор ударил. Сначала в печень. Потом в нос. Потом — в подбородок. Дед упал, но тут же поднялся. Раненый, но живой.
Фёдор достал арматурину.
— Пора пахать. — И начал.
Он бил. Молча. Не как человек. Как шторм. Сначала в грудь. Потом в лицо. Потом в живот. Лицо Деда исчезло. Осталась только масса. Грязно-красная. Слякотная. Дед больше не двигался. Фёдор стоял, весь в крови. Дыхание — как паровоз. Руки тряслись, но не от страха. От ярости, что осталась.
Утро. Снег лежал, как саван.
Трое — Пескарь, Монах, Дед — лежали в разных частях школы. Тихие. Без лиц. Без истории.
Фёдор снял фото. Отправил Кириллычу.
Без слов. Без подписи.
Муха вышел на крыльцо, покуривая.
— Теперь он точно приедет, — сказал он.
Фёдор снял куртку, сел прямо в снег.
— Теперь он обязан, — произнёс.
— И когда он придёт — не будет больше теней. Не будет прошлого. Только мы. И финал.
Септалах замер. Он ждал. Они ждали. Кириллыч уже был в пути.
Тишина вокруг Септалаха стояла такая, будто время перестало тикать. Как в заброшенном театре, где никто не пришёл на последний акт — только занавес шевелится от сквозняка, а зрители давно сгнили в креслах.
Фёдор стоял внутри, за пыльным оконным проёмом. Не шевелился. Не дышал. Он знал — приближение чувствуется не по звуку мотора, а по внутреннему хрусту, как будто где-то в позвоночнике сдвигается позвонок судьбы.
Кириллыч приехал не вертолётом. Он не искал высоты. Приполз. На чёрном джипе, облепленном грязью до самых люков, словно его тащили сквозь болота ада. Машина остановилась с хрипом, как старый зверь, умирающий стоя. Из неё вышли трое.
Сам Кириллыч — не тот, каким его помнили. Высохший, седой, глаза — цвета протухшей воды в лесной канаве. Его сопровождали двое. Один, мощный и угрюмый, носил кличку Гриф — за вечно склонённую шею и хищный взгляд. Второй был похож на сгоревшего шамана с тёмных берегов Амура. Бледный, в рваной парке, с кожаными лоскутьями, как будто каждый из них когда-то был живым существом.
— Выходим, — бросил Кириллыч, даже не поворачиваясь полностью. Голос у него был сиплый, как у того, кто долго кричал в пустоту.
Они шагнули вперёд, и в этот момент старая дверь школы издала стон. Деревянный хрип, предвещающий слом. На пороге стоял Фёдор.
Он был один. В чёрной куртке. Лицо — будто вырезанное из стали. Ни страха, ни злости. Только взгляд прямой, как пуля. Муха и Кран где-то в тенях — но это знали только свои. Для Кириллыча — он один.
— Школьник… — прошептал повар. — Ты всё-таки дожил. Хотя думал, тебя уже давно разложили по ящикам. Как твою сучку Катю… Ты знал, что перед тем, как её закопали, её пустили по кругу? Не один раз, Федя. Они развлекались. Я разрешил.
Слова выстреливали, как иглы. Ядовитые. Но Фёдор был пуст. Он не играл в ярость. Он просто посмотрел на Кириллыча, как хирург на опухоль, и сказал:
— Ты всё-таки приехал. Сам. Не зассал?
— Это не смелость. Это — необходимость, — прошипел Кириллыч. — Я должен был увидеть, как ты умираешь. Как животное. Как гнида. Как насекомое.
— Кстати, о насекомых, — тихо сказал Фёдор. — Смотри внимательно.
Выстрелы.
Два. Почти одновременно. Как удар сердца.
Первая пуля вошла в голову Грифа — разворот, крик, кровь, летящая дугой. Вторая прошила грудь Шаману — он дернулся, как будто его ударили током, и рухнул навзничь. Без звука. Без эпоса. Просто тело. Просто мясо.
Кириллыч вздрогнул. Рука дёрнулась. Но Фёдор уже шагал к нему.
— Постой! — вскинул ладони он. — Мы можем… договориться. Подумай! У тебя нет ничего! Ни армии, ни власти! Только ярость. А она быстро проходит.
Фёдор остановился.
Слишком спокойно звучал этот голос. Слишком уверенно, будто трупы людей не лежат у его ног. Слишком… грамотно.
Он понял. Кириллыч — приманка. Атаку они уже проиграли. Так думал Кириллыч. Он не знал одного: у Фёдора был Башка. И Башка — это не просто прозвище. Это шахматный стол на двадцать шагов вперёд.
— И что же ты предлагаешь? — спросил Фёдор. Голос ледяной. — Заключим договор? Скрепим его... твоей кровью?
Он подошёл ближе. Один шаг. Второй. Кириллыч медленно достал нож — дрожащими руками. И тут всё стало ясно. Это был сигнал.
— Есть движение, — прошептал Башка в микрофон.
— У меня тоже, — сказал Кран. — Цели выходят с флангов. Четверо минимум. Автоматы. Есть прицельные маркеры.
Мир вокруг на секунду замер. Лес. Снег. Кровь на льду. А между ними — дыхание смерти, в шаге от прорыва.
Фёдор глянул в глаза Кириллыча. Гнилые, пустые, как дно колодца. И сказал:
— Я не ухожу. Я иду до конца.
Секунда — и всё взорвалось.
Снег, чистый и безмолвный, словно ждал сигнала. И когда он прозвучал, его белизна расцвела вспышками — резкими, жёлтыми, как глаза лесных хищников перед броском. Пули разорвали утренний воздух, как кнуты, хлещущие плоть невидимого врага. Они летели с флангов, из-под разбитых машин, из-за обломков и оконных рам. Стрельба шла кругом, замыкая кольцо, словно волчья стая на охоте.
— Контакт, контакт! — рявкнул Кран в наушник, голосом, который не терпел сомнений. — Сзади, Федя, у тебя сзади!
Фёдор прыгнул в сторону, и почти в ту же секунду деревянную колонну, где секунду назад был он, прошило шрапнелью. Щепки взорвались в воздухе, как кровь из рассечённой артерии. Он перекатился, пригнувшись, и укрылся за бетонным обломком. В следующее мгновение рядом грохнуло — так, что звон ушёл в ушах.
Из коридора — тёмного, пропахшего гнилью и гарью — выскользнули тени. Люди Кириллыча заходили в здание рассыпным строем, двигались клином, ловко, выверено, как будто знали здесь каждый шаг. Это были не просто головорезы. Это были профессионалы — убийцы, обученные работать в таких местах, где всё — ловушка.
— Башка, трое слева, заходят через спортзал! — сказал Фёдор, затаившись в тени.
— Принято. Муха уже пошёл. Прикроет. Держись, — отозвался голос из уха, спокойный, как у шахматиста, что ставит мат в три хода.
Фёдор шёл вперёд. Не спеша. Не суетясь. Он двигался, будто вся стрельба вокруг была только фоновым шумом. Он знал, где его цель. И всё остальное — не имело значения. Лишь один человек в этом аду. Один — по ту сторону жизни.
Кириллыч пятился к сопке, захлёбываясь в панике. Его лицо посерело, губы дрожали, он спотыкался, цеплялся за воздух, как утопающий. Он не был солдатом. Не был воином. Только вершиной в пищевой цепи. И теперь, когда конец цепи замкнулся — он просто боялся. И больше ничего.
— Убейте его! — взвизгнул он, не разбирая, куда кричит — в лес, в небо, в прошлое. — Где вы, твари?! Убейте этого грёбаного школьника!!
Но в ответ пришла только тишина. А потом — сухой вжик, и нож вонзился в дерево у него за плечом.
Кириллыч дёрнулся, резко обернулся — и в этот миг с ветки спрыгнул Муха. Приземлился мягко, на полусогнутые ноги, как хищник. Его лицо было закрыто маской, но глаза — холодные, неподвижные, как водяные иглы. Он не сказал ни слова. Только поднял оружие — и первым выстрелом разнёс голову ближайшему охраннику. Второму — в шею. Они рухнули сразу, будто марионетки, у которых перерезали нити.
На фланге загрохотал Кран. Его автомат ревел, как турбина, что рвёт металл и плоть. Он двигался по линии, срезая наступающих, как траву под косой. Пули рвали тела, кости трещали, крики обрывались, не добравшись даже до горла.
Фёдор продолжал идти.
Кириллыч уже не стрелял. Он только дрожал. Пистолет в руке болтался, будто чужой.
Фёдор подошёл. Спокойно. Не торопясь. У него был пистолет. Но он его не поднял.
— Ты всегда любил смотреть, как страдают другие, да? — произнёс он, тихо, почти ласково. — А теперь ты — единственный зритель своего последнего акта.
Кириллыч вытащил пистолет. Рука дрожала.
Фёдор ударил его. Не больно. Но достаточно, чтобы он рухнул. Оружие отлетело. Он наступил ему на грудь, прижал к снегу. Тот закашлялся, захрипел, как поломанный граммофон.
— Пощади… — прохрипел Кириллыч. — Я… я дам тебе всё. Деньги… страну…
— Всё? — переспросил Фёдор. — А ты знаешь, что такое всё?
Он достал нож. Без спешки. Как хирург перед вскрытием.
— Всё — это когда ты больше не можешь причинить боль. Никому. Никогда.
И воткнул нож в живот. Медленно. С нажимом. Кириллыч закричал, как раненое животное. Фёдор зажал ему рот рукой.
— Тише. Ты же любил тишину… особенно после выстрелов.
Он выдернул нож — и снова вонзил. Ещё раз. И ещё. Кровь полилась из него, как вино из треснувшей бочки. Тот бился, дёргался, глотал воздух, скреб ногами по льду… Но был уже мёртв. Только тело ещё не знало этого.
Фёдор выпрямился. Над телом. Спина прямая, руки в крови. Муха подошёл, положил ладонь ему на плечо.
— Всё?
— Всё, — сказал Фёдор. — Теперь — точно.
Он достал телефон. Щёлкнул снимок. Мёртвый Кириллыч. Лицо — как выжженная маска.
Потом наклонился, схватил его за ворот и потащил. Медленно. Без пафоса. Подошёл к краю сопки. И сбросил.
Тело скользнуло вниз, исчезая в белизне.
Фёдор стоял, смотрел вниз. Глубоко, далеко. Не было видно, куда упал Кириллыч. Но и не нужно. Он знал — с такой высоты, в таком состоянии, не выживают.
Он вытер руки о снег. Сделал вдох.
Теперь всё было по-другому. Он никому больше не должен. И умирать — больше не за что.
Оставалось одно. Жить.
Септалах молчал. Не мёртвый, не живой — просто вытекший из времени, как старая плёнка, склеенная по углам воспоминаниями о боли. Воздух здесь пах не только гарью и кровью. Он пах завершением.
Фёдор стоял на крыльце школы, где ещё недавно в каждой щели дышала смерть. Теперь здесь было тихо. Даже слишком. Ветер больше не скрипел дверьми, не гонял снег — будто природа сама опустила руки. Он не чувствовал облегчения. Только пустоту, настойчивую, как глухой звон после выстрела. Казалось, сама тишина дышала ему в затылок.
Позади в коридоре шагнул Муха. Медленно, тяжело, будто каждую ступень нёс на плечах не рюкзак, а гробы.
— Всё? — спросил он, не громко, не шёпотом — как-то по-человечески.
— Здесь — да, — ответил Фёдор, не отрывая взгляда от снежного горизонта. — Но не вообще. Это только пауза.
Муха закурил, как будто заканчивал не войну, а смену на шахте. Сигарета трещала, как фитиль. Он прикрыл глаза, слушая, как в животе старого здания играет эхо боёв. Костя и Башка уже снаружи, в джипе. Мотор урчит, подогревая кабину и наши нервы.
— Вернёшься в Москву? — спросил Муха.
Фёдор не ответил сразу. Он сделал шаг вперёд, снег хрустнул, как старый винил под иглой.
— Да, — сказал он. — Надо закончить то, что начал.
Муха посмотрел на него краем глаза, словно ждал продолжения.
Фёдор вдохнул глубже и выдохнул, как ныряльщик перед заплывом в ледяную воду:
— Времена меняются. Москва уже не та. Там снова крутят мясорубку. Менты, бандиты, депутаты — все по-новому, но с теми же рожами. Рапира говорил, что идёт волна — новая структура, новая улица. Либо ты в игре, либо под подошвой. А у нас, брат, считай, есть опыт, которого у этих щенков из «новых» не будет и через десять жизней.
Муха скептически скривился:
— Думаешь, опять влезать? Снова кровь, разборки, подставы?
— А как иначе? — Фёдор повернулся к нему. — Мы с тобой, Павел Игнатьевич, не из тех, кто сможет заниматься выращиванием клубники в Калужской области. Мы заточены под улицу. Под борьбу. Под системный развал того, что должно быть разрушено. Я не собираюсь мстить. Больше нет нужды. Но это не значит, что я не буду бить, если вижу, кто стоит не там.
Муха затушил окурок об подоконник:
— Звучит, как начало чего-то очень большого.
— Оно и есть, — подтвердил Фёдор. — Рапира держит весь центр Москвы. Есть лавки, есть клубы, есть юридическая крыша. Но на него наезжают. И не просто так. Значит, кто-то решил, что пора его сожрать. А значит — и меня.
— Они знают, что ты вернешься?
— Пока нет, — усмехнулся Фёдор. — Но узнают. Москва всё помнит. Особенно кровь.
Они вышли к машине. Муха сел рядом с Краном. Башка выглядел уставшим, но взгляд его был на редкость трезв. Он смотрел не на дорогу, а за неё, как будто искал на горизонте завтрашний день. Фёдор открыл переднюю дверь, но прежде, чем сесть, обернулся.
Септалах больше не дышал. Он как будто сам хотел, чтобы его забыли. Чтобы больше никто не вспоминал, что здесь творилось. Как будто даже сама тайга пыталась втянуть его обратно в себя, как шрам, который зарастает под рубашкой.
Но останутся тени. В каждом углу, в каждой тетрадке на полу, в ржавом мече на стене спортзала.
— Прощай, — сказал Фёдор, не зная — кому. Может, Кириллычу. Может, себе. Может, тем пионерам, которые бегали когда-то по школьным коридорам.
Машина тронулась.
Снег хрустел под колёсами, будто сопротивлялся отъезду. Они ехали по узкой дороге, где белый лес стоял плотной стеной. В салоне было тихо, лишь редкие переговоры по рации пробивали тишину.
— Ну что, брат, — сказал Башка. — Что дальше?
Фёдор откинулся на спинку, провёл рукой по лицу. На пальцах была кровь. Уже не чужая. Уже — как часть его.
— Возвращаюсь к Рапире. Надо укрепиться, встать на ноги. Будем строить империю. У нас уже был такой «строитель». Нам нужна структура — гибкая, быстрая, как ртуть. Я не хочу больше играть по их правилам. Надо написать свои.
— Ты стал философом, — усмехнулся Кран.
— Просто вырос, — отозвался Фёдор. — И понял: Москва — это шахматная доска. А я давно не пешка.
— А кем ты теперь стал? — спросил Муха.
Фёдор улыбнулся. Лицо у него было спокойное, почти умиротворённое. Но глаза оставались теми же — будто пуля, ещё не выстрелившая, но уже знающая, куда попадёт.
— Тем, кого ещё рано списывать.
На обочине дороги, под сосной, стоял ворон. Одинокий. Он не улетал, не пугался. Просто смотрел, как проезжает машина.
Фёдор увидел его через окно, и на мгновение, совсем на мгновение, им показалось, будто взгляд ворона и взгляд Фёдора пересеклись. Без страха. Без вины. Просто — взгляд к взгляду.
И снова тишина.
Но на этот раз — иная. Не как саван. Как пауза перед следующим куплетом.
— Всё будет, — тихо сказал Фёдор, будто самому себе.
И они уехали. В зиму. В столицу. В новую главу.
А снег за машиной медленно, но решительно заметал следы. Как будто и не было ничего. Как будто всё только начиналось.