У входа в Александровский сад собралась обычная воскресная толпа — семьи с детьми, влюблённые парочки, туристы с фотоаппаратами. Гоги прибыл за пять минут до назначенного времени и стал искать глазами знакомую фигуру. Сердце билось чаще обычного — давно он не волновался так перед встречей с женщиной.
И вот он увидел её. Николь стояла у ограды сада, рассматривая прохожих. На ней было лёгкое летнее платье бежевого цвета, подчёркивающее стройность фигуры, и широкополая шляпка, из-под которой выбивались огненно-рыжие пряди. В руках — небольшая кожаная сумочка и солнечные очки.
— Николь! — окликнул он, подходя ближе.
Она обернулась, и лицо её озарила улыбка.
— Георгий Валерьевич! Как хорошо, что вы пришли. Я уже начала волноваться, что что-то случилось.
— Извините за небольшое опоздание, — поклонился он. — Задержался по делам. Но теперь я полностью в вашем распоряжении.
Они прошли в сад, где между клумб и фонтанов прогуливались москвичи и гости столицы. День был солнечный и тёплый, воздух пах цветами и свежескошенной травой.
— Какая красота! — воскликнула Николь, любуясь ухоженными аллеями. — В Ленинграде тоже есть прекрасные сады, но здесь какая-то особенная атмосфера.
— Москва — город контрастов, — согласился Гоги. — Здесь современность соседствует с историей. Хотите, покажу вам несколько интересных мест?
— С удовольствием! Я ведь совсем недавно в Москве, многого ещё не видела.
Они медленно прогуливались по саду, и Гоги рассказывал об истории этих мест. Николь слушала внимательно, время от времени задавая вопросы. Её интересовало всё — архитектура, люди, традиции. Было видно, что она не просто проводит время, а искренне хочет познакомиться с городом.
— А вот это здание, — показал Гоги на Манеж, — построено ещё в начале прошлого века. Сначала здесь проводили военные парады, потом выставки.
— Какая интересная судьба у московских зданий, — заметила Николь. — Каждое прожило несколько жизней.
— Как и люди, — философски добавил Гоги.
Она посмотрела на него внимательно.
— Вы имеете в виду что-то конкретное?
— Да так, общие рассуждения, — уклончиво ответил он. Рассказывать о своём необычном прошлом было явно рановато.
Они дошли до Красной площади, и Николь замерла в восхищении. Собор Василия Блаженного сиял в лучах солнца всеми красками, Кремлёвские стены торжественно возвышались над площадью.
— Это потрясающе! — прошептала она. — Я видела фотографии, но живьём это совсем другое впечатление.
— Приезжие всегда так реагируют, — улыбнулся Гоги. — Хотите зайдём в собор? Внутри тоже очень красиво.
— Можно? А не будет проблем?
— Почему же? Это памятник культуры, открыт для посещения.
Они вошли в собор, и Николь ахнула от изумления. Древние фрески, иконы, затейливая архитектура внутренних переходов — всё это создавало особую атмосферу, перенося в далёкое прошлое.
— Здесь чувствуешь связь с историей, — тихо сказала она. — Словно прикасаешься к вечности.
— Вы очень тонко чувствуете, — заметил Гоги. — Не каждый способен на такое восприятие.
— Актёрская профессия развивает чувствительность, — объяснила Николь. — Мы должны улавливать настроения, атмосферу, скрытые эмоции.
Они провели в соборе около получаса, рассматривая древние росписи и слушая рассказы экскурсовода. Потом вышли на площадь и направились к ГУМу.
— А теперь покажу вам современную Москву, — предложил Гоги. — Хотите зайдём в универмаг? Там можно выпить кофе и посмотреть на московских модниц.
— Отличная идея! В театре все только и говорят о новых веяниях в моде.
В ГУМе они долго бродили по галереям, рассматривая витрины магазинов. Николь интересовалась всем — тканями, украшениями, книгами. Она была живой и непосредственной, совсем не похожей на капризных актрис, о которых писали в газетах.
— Какие красивые ткани! — восхищалась она, разглядывая витрину. — А этот цвет как раз подошёл бы для роли Лизы в «Пиковой даме».
— Вы будете играть в опере Чайковского?
— Пока только мечтаю. Но наш режиссёр обещал поговорить с коллегами из Большого театра.
Они зашли в кафе на третьем этаже и заказали кофе с пирожными. За соседними столиками сидели нарядно одетые москвичи, обсуждали театральные премьеры и художественные выставки. Атмосфера была интеллигентская, культурная.
— Расскажите о своём творчестве, — попросила Николь, размешивая сахар в кофе. — Вчера вы говорили, что пишете пейзажи.
— Да, это моя слабость, — признался Гоги. — Русская природа завораживает. Пытаюсь передать её красоту на холсте.
— А можно увидеть ваши работы?
— Конечно. Если хотите, после прогулки зайдём ко мне. Я покажу последние картины.
— С удовольствием! Всегда интересно посмотреть на мир глазами художника.
Кофе был превосходный, пирожные — свежие и вкусные. Разговор протекал легко и непринуждённо. Николь рассказывала о театральной жизни, о своих ролях, о планах. Гоги делился впечатлениями о Москве, о людях, которых встречал.
— А знаете, что мне больше всего нравится в этом городе? — сказала Николь, допивая кофе. — Здесь каждый человек чем-то увлечён. В Ленинграде люди более сдержанные, а москвичи готовы часами говорить о своих увлечениях.
— Это правда, — согласился Гоги. — Москва — город энтузиастов.
После кафе они прогулялись по Тверской улице, зашли в книжный магазин, где Николь купила томик Ахматовой, потом посидели в сквере возле памятника Пушкину.
— Какой он живой, — сказала она, глядя на бронзовую фигуру поэта. — Словно сейчас сойдёт с постамента и прочитает стихи.
— «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», — процитировал Гоги.
— «К нему не зарастёт народная тропа», — подхватила Николь. — Удивительно, как поэзия переживает века.
— А театр тоже своеобразный памятник, — заметил Гоги. — Каждый спектакль — это попытка сохранить красоту для потомков.
— Вы очень тонко это сформулировали. Актёр действительно хранитель культуры, а не просто развлекатель.
Время летело незаметно. Уже начинало вечереть, когда они добрались до дома Гоги, медленно, продолжая разговор.
— Извините за скромность жилища, — сказал он, открывая дверь. — Но моя комната довольно просторная.
— Что вы, мне очень интересно посмотреть, как живёт настоящий художник.
В комнате Николь сразу обратила внимание на мольберт с накрытой тканью картиной.
— А можно посмотреть на вашу последнюю работу?
Гоги снял ткань, открыв пейзаж, который писал всю ночь после разговора с Аней о Бунине. Николь подошла ближе и долго молча рассматривала холст.
— Это прекрасно, — сказала она наконец. — Такая тихая печаль, такая русская душа. Вы действительно чувствуете природу.
— Спасибо, — смутился Гоги. — Это под впечатлением от рассказов Бунина.
— Понятно! «Антоновские яблоки», да? У вас получилось передать ту же атмосферу — красота прошлого, которое уже не вернётся.
Они ещё полчаса рассматривали его картины, обсуждали технику, композицию, цветовые решения. Николь разбиралась в живописи лучше, чем можно было ожидать от актрисы.
— Мне пора, — сказала она наконец. — Завтра репетиция с утра.
— Конечно. Я провожу вас.
— Не стоит, доберусь сама. Но спасибо за чудесный день! Я так много узнала о Москве и… о вас.
Она протянула ему руку для прощания, и он галантно её поцеловал.
— Увидимся ещё? — спросил он.
— Обязательно, — улыбнулась Николь. — Мне очень понравилось с вами разговаривать.
После её ухода Гоги долго стоял у окна, провожая взглядом её стройную фигуру. День получился удивительным — лёгким, радостным, наполненным новыми впечатлениями. Николь оказалась не просто красивой женщиной, но и интересным, умным собеседником.
И главное — между ними возникло взаимное притяжение, тонкое, но явственно ощутимое. Это была не страсть с первого взгляда, а что-то более глубокое — понимание, общность интересов, желание узнать друг друга лучше.
Во вторник вечером, возвращаясь с работы, Гоги почти столкнулся с Ниной. Она словно поджидала его, стоя у почтовых ящиков с каким-то напряжённым выражением лица. В руках у неё была корзинка с продуктами — видимо, возвращалась с рынка.
— Гоги, — окликнула она его, и в голосе послышалась странная нотка. — Можно поговорить?
— Конечно, Нина, — ответил он, останавливаясь. — Что-то случилось?
Она помолчала, разглядывая его лицо, словно искала что-то в его чертах.
— Ты… ты в последнее время какой-то другой стал, — сказала она наконец. — Весёлый такой, довольный. Раньше всегда хмурый ходил, а теперь даже насвистываешь иногда.
Гоги не сразу понял, к чему она клонит.
— Работа наладилась, — объяснил он. — Начальник оказался нормальным человеком, коллектив хороший. Вот и настроение улучшилось.
— Только ли работа? — Нина поставила корзинку на пол и сложила руки на груди. — А может, ещё что-то появилось в твоей жизни?
В её тоне послышалось что-то колючее, и Гоги почувствовал неловкость.
— Нина, я не понимаю, о чём ты.
— Не понимаешь? — Глаза её сверкнули. — А я понимаю. Женщина сразу чувствует, когда у мужчины появляется… интерес.
— Что за глупости, — попытался отшутиться Гоги, но она не дала ему закончить.
— Никакие не глупости! — Голос Нины становился всё громче. — Я же не слепая! Видела, как ты в субботу нарядился — костюм отутюжил, ботинки до блеска начистил. Куда это ты так собрался? На работу в выходной?
Гоги почувствовал, как краснеет. Действительно, в субботу он тщательно готовился к премьере, но объяснять это Нине не хотелось.
— Был в театре, — сказал он сухо. — На премьере спектакля, в котором участвовал как художник.
— В театре! — Нина всплеснула руками. — Один, конечно? Никого не встретил там?
— Нина, что с тобой? Почему ты так говоришь?
Она подняла корзинку и прижала к себе, как щит.
— А что со мной? Я же ничего особенного не говорю. Просто интересуюсь жизнью… друга.
В слове «друга» звучала такая горечь, что Гоги почувствовал укол вины.
— Ты мой добрый сосед, Нина. Мы всегда хорошо общались.
— Сосед, — повторила она с горькой усмешкой. — Да, конечно. Сосед. А я-то думала… — Она не договорила, отвернулась к окну.
Гоги стоял рядом и не знал, что сказать. Он понимал, что Нина питает к нему более тёплые чувства, чем он к ней, но до сих пор думал, что она это понимает и принимает. А теперь видел, что девушка страдает.
— Нина, — мягко сказал он, — я не хотел тебя расстраивать. Но я никого не обманывал. Я всегда говорил, что у нас просто дружеские отношения.
— Дружеские, — эхом повторила она. — А я думала… После того как ты её потерял… мне казалось, что мы понимаем друг друга. Что у нас общее горе, общие воспоминания.
— У нас есть общее прошлое, — согласился Гоги. — Но это не означает, что должно быть общее будущее.
Нина резко повернулась к нему, и он увидел, что глаза её полны слёз.
— Значит, есть она? Та, с которой ты видишь общее будущее?
Гоги растерялся. Рассказывать о Николь было рано — они виделись всего один раз. Но и врать не хотелось.
— Нина, я не готов об этом говорить.
— Не готов! — Она всхлипнула. — То есть готов с ней гулять, а со мной говорить не готов?
— Мы с тобой сейчас и говорим.
— Неправда! Ты отделываешься общими фразами. Скажи честно — есть у тебя женщина?
Гоги помолчал. Соврать было бы проще, но Нина заслуживала честности.
— Есть знакомая, — сказал он тихо. — Но это только начало. Я сам не знаю, что из этого получится.
Нина словно получила пощёчину. Лицо её стало белым, руки задрожали.
— Понятно, — прошептала она. — Всё понятно.
— Нина, пожалуйста…
— Нет! — Она подняла руку, останавливая его. — Не нужно ничего объяснять. Я всё поняла.
Она схватила корзинку и бросилась прочь. Гоги слышал, как стучат её каблуки, как хлопает дверь. Потом всё стихло.
Он остался стоять, чувствуя себя последним негодяем. Нина была хорошей девушкой, она не заслуживала страданий. Но он не мог заставить себя полюбить её, как не мог изменить биение своего сердца.
Вернувшись к себе, он услышал сквозь стены тихий плач. Нина рыдала в своей комнате, и каждый всхлип отдавался болью в его груди. Он хотел постучать к ней, попытаться утешить, но понимал, что сейчас его присутствие только усугубит ситуацию.
Сел за стол и попытался работать над эскизами для Селельмана, но не мог сосредоточиться. В голове крутились слова Нины, её обиженный взгляд, её слёзы. Неужели он действительно был так слеп? Неужели не видел глубины её чувств? Или же просто не хотел? Не мог? Гоги не знал.
А может быть, видел, но предпочитал не замечать? Было бы удобнее считать их отношения просто дружескими, не принимать на себя ответственность за чужие эмоции.
За стеной плач постепенно утих, но Гоги не находил себе места. Он понимал, что причинил боль человеку, который её не заслужил. Нина была добрая, искренняя, преданная. Любая другая, наверное, была бы счастлива с ней.
Но сердце не обманешь. Нина вызывала у него только тёплые дружеские чувства, а Николь… При одной мысли о рыжеволосой актрисе что-то трепетало в груди, хотелось снова увидеть её нефритовые глаза, услышать мелодичный голос.
Неужели это и есть любовь? Эта странная избирательность чувств, эта необъяснимая тяга к одному человеку при равнодушии к другим?
Около полуночи он услышал тихие шаги в коридоре, потом стук в свою дверь. Открыл — на пороге стояла Нина. Глаза красные от слёз, но лицо спокойное.
— Извини, — сказала она тихо. — Я не должна была тебе устраивать сцену. Ты ни в чём не виноват.
— Нина, я…
— Не нужно ничего говорить. Я сама во всём виновата. Выдумала себе то, чего не было. А ты всегда был честен со мной.
— Но мне больно, что ты страдаешь.
— Пройдёт, — грустно улыбнулась она. — Всё проходит. А мы останемся соседями и… друзьями. Если ты не против.
— Конечно, не против. Ты дорогой мне человек, Нина.
— И ты мне. Поэтому я желаю тебе счастья. С той, которую ты выбрал.
Она повернулась и ушла к себе. Гоги закрыл дверь и прислонился к ней спиной. В груди было тяжело — от жалости к Нине, от стыда за причинённую боль, от понимания того, что в жизни нельзя всем понравиться и никого не обидеть.
Но выбор был сделан. И теперь остаётся жить с его последствиями.
После разговора с Ниной Гоги не мог найти себе места. Чувство вины грызло изнутри, а воспоминания о слезах девушки не давали покоя. Он достал из ящика стола пачку папирос «Беломорканал» — крепких, без фильтра, которые курил ещё на фронте в трудные моменты.
Зажёг папиросу, глубоко затянулся. Едкий дым обжёг лёгкие, но принёс знакомое успокоение. За окном комнаты в бараке была тихая летняя ночь, где-то лаяла собака, в соседних комнатах слышались приглушённые голоса.
Он поставил на стол чистый лист бумаги и взял карандаш. Руки сами потянулись к нему — в трудные минуты творчество всегда помогало привести мысли в порядок. И сразу в голове всплыл образ Николь — огненные волосы, нефритовые глаза, улыбка, от которой что-то теплело в груди.
Первые штрихи легли на бумагу осторожно, неуверенно. Овал лица, линия подбородка, изгиб шеи. Гоги курил и рисовал, пытаясь поймать в карандашных линиях то особенное, что отличало Николь от всех других женщин.
Память послушно воскрешала детали — как она стояла в театральном фойе с бокалом шампанского, как смеялась в ГУМе, разглядывая витрины, как внимательно изучала его картины. Каждое воспоминание добавляло новые черты к портрету.
Он работал медленно, тщательно прорабатывая каждую деталь. Особенно долго возился с глазами — они должны были передать не только цвет, но и глубину, ум, живость характера. Нефритовые глаза Николь были её главным украшением, в них читалась и женственность, и сила, и артистический темперамент.
Папироса догорела, он закурил следующую. Никотин помогал сосредоточиться, отгонял навязчивые мысли о Нине, о её слезах, о собственной неспособности полюбить хорошую девушку. Сейчас в мире существовали только он, карандаш и рождающийся на бумаге образ.
Волосы были особенно сложными. Как передать их огненный цвет обычным карандашом? Гоги экспериментировал с тенями и полутонами, пытался создать ощущение объёма и движения. Волосы Николь жили своей жизнью, они то разлетались на ветру, то послушно укладывались в причёску, то выбивались озорными прядками из-под шляпки.
Постепенно на листе проступал характер. Не просто красивая женщина, а личность со своими особенностями. Лёгкая театральность в посадке головы, интеллигентность в выражении глаз, едва заметная грусть в изгибе губ. Такой он запомнил Николь — сложной, многогранной, притягательной.
Часы на стене тикали, отсчитывая ночные минуты. В бараке постепенно стихали звуки — соседи засыпали, готовясь к новому трудовому дню. А Гоги всё рисовал, куря одну папиросу за другой и погружаясь всё глубже в творческий транс.
Портрет оживал под его руками. Уже можно было узнать Николь, увидеть её неповторимые черты. Но чего-то всё ещё не хватало — той искры, которая делает портрет не просто похожим, а живым.
И тогда он вспомнил её улыбку. Не официальную, актёрскую, а настоящую — такую, какой она улыбнулась ему в Александровском саду, когда он рассказывал об истории московских зданий. Тёплую, открытую, чуть лукавую.
Несколько лёгких штрихов изменили выражение лица на портрете. Уголки губ чуть приподнялись, в глазах появились смешинки, всё лицо словно засветилось изнутри. Вот теперь это была она — Николь Станицкая во всей своей обаятельной красоте.
Гоги отложил карандаш и посмотрел на работу. Портрет удался. В нём была передана не только внешность актрисы, но и её сущность — артистичность, ум, женственность, лёгкая загадочность. Такой он увидел её и запомнил.
Затушил последнюю папиросу и откинулся в кресле. За окном уже брезжил рассвет, а он всю ночь просидел за работой. Но не жалел — творчество было лучшим лекарством от душевных терзаний.
Портрет Николь лежал на столе, и Гоги смотрел на него с тихим удовлетворением.
Накрыл рисунок чистым листом и пошёл готовиться ко сну. День обещал быть трудным, нужно было выспаться. А портрет пусть подождёт своего часа.
Гоги заснул под утро, когда за окном уже совсем рассвело, но сон пришёл тяжёлый, беспокойный. Может быть, виной было переутомление, а может — слишком много крепких папирос, выкуренных за ночь. Сначала снились обрывки дневных впечатений — лицо Николь, слёзы Нины, чертежи Селельмана. Но постепенно сон начал темнеть, проваливаться в какие-то мрачные глубины памяти.
И вдруг его разбудил звук. Не тот мирный звук московского утра, а что-то совсем другое — далёкий гул, нарастающий, угрожающий. Гоги открыл глаза, но вместо знакомого потолка своей комнаты в бараке увидел серое апрельское небо 1945 года, затянутое дымом разрывов.
Он лежал в окопе, и земля под ним дрожала от артиллерийской канонады. Где-то вдали ухали тяжёлые орудия, свистели снаряды, рвались с оглушительным грохотом мины. Воздух был пропитан запахом пороха, гари и смерти — тем самым запахом, который не забывается никогда.
— Гогенцоллер! — окрикнул его сержант Петров, знакомый голос из далёкого прошлого. — Хватит дрыхнуть! Через полчаса идём на штурм!
Гоги попытался сесть, но руки не слушались. Он посмотрел на себя и увидел солдатскую гимнастёрку, замазанную грязью, автомат ППШ в руках, противогазную сумку на боку. Он снова был двадцатитрёхлетним младшим лейтенантом Георгием Гогенцоллером, и впереди был штурм Кёнигсберга — последнего бастиона немцев в Восточной Пруссии.
Кошмар был настолько реальным, что он чувствовал запах промокшей шинели, вкус во рту от солдатского чая, холод апрельского утра. Посттравматический синдром, который годами дремал в глубинах сознания, вдруг вырвался наружу с удвоенной силой.
— Товарищ младший лейтенант, — обратился к кому-то молодой солдат Иванов, совсем мальчишка, которому от силы восемнадцать лет, — а правда, что немцы там на каждом углу пулемёты поставили?
Гоги хотел ответить, что это всё сон, что война давно кончилась, что он художник из 1950 года.
— Правда, Ваня. Но мы их выкурим. Все до одного.
Артиллерия била всё яростнее. Земля ходила ходуном, в ушах звенело от близких разрывов. Где-то слева раздался душераздирающий крик — осколком зацепило связиста. Санитары потащили раненого в укрытие, оставляя кровавый след на размокшей земле.
— Приготовиться к атаке! — заорал ротный командир майор Кузнецов, поднимаясь во весь рост несмотря на летящие пули. — По моей команде — в атаку!
Гоги проверил автомат, досылая патрон в ствол. Руки действовали сами, по мышечной памяти, выработанной месяцами фронтовой жизни. Рядом с ним готовились к броску его солдаты — молодые парни, которые ещё вчера были студентами, трактористами, учителями. А теперь шли умирать за какой-то немецкий город.
— За Родину! — взревел майор и выскочил из окопа.
— Ура-а-а! — подхватили солдаты, и сотни глоток разом заорали боевой клич.
Гоги вылез из окопа и побежал вперёд, автоматически пригибаясь под пулемётными очередями. Земля вокруг фонтанировала от попаданий пуль, воздух резали снаряды, но он бежал, как заведённый, скрипя зубами и не думая ни о чём, кроме одного — дойти до немецких позиций.
Справа от него споткнулся и упал рядовой Смирнов — тихий паренёк из Рязанской области, который показывал всем фотографию невесты. Гоги хотел остановиться, помочь, но ноги несли его дальше. В бою нельзя останавливаться — остановишься, и тебя тоже убьют.
Немецкие пулемёты строчили остервенело. Пули свистели у самых ушей, но он словно носился в хороводе со смертью, виляя перед её носом, как шут перед грозным королём. То нырнёт в воронку от снаряда, то перепрыгнет через груду камней, то пригнётся так низко, что почти ползёт по земле.
— Гогенцоллер, на меня! — заорал сержант Петров, укрываясь за обломками стены. — Здесь пулемётная точка!
Гоги рванул к нему, на ходу выдёргивая из-за пояса гранату. Немецкий MG-42 полоснул очередью совсем рядом, осколки кирпича брызнули в лицо. Но он уже был у стены, уже выдернул чеку, уже метнул гранату в амбразуру.
Взрыв. Пулемёт замолчал. Из дота повалил дым, а оттуда выскочил немецкий солдат с поднятыми руками — молодой, перепуганный, такой же мальчишка, как их Иванов.
— Не стреляй! — крикнул немец по-русски. — Сдаюсь!
Но сержант Петров уже нажал на спуск. Очередь из ППШ скосила пленного, и тот рухнул в пыль.
Атака продолжалась. Они брали дом за домом, улицу за улицей, выкуривая немцев из каждого подвала. Кёнигсберг пылал, превращаясь в руины, но сопротивление не ослабевало. Немцы дрались отчаянно, понимая, что отступать некуда.
В одном из домов на них напоролся немецкий офицер с пистолетом. Высокий, рыжий, в мятом мундире, но с горделивой осанкой. Он не собирался сдаваться — поднял пистолет, целясь в Гоги.
Время замедлилось. Гоги видел палец немца на спусковом крючке, видел ствол «Люгера», нацеленный ему в грудь. Ещё мгновение — и пуля оборвёт его жизнь, не дав стать художником, не дав встретить Николь, не дав прожить вторую жизнь.
Но автомат в его руках ожил сам. Очередь прошила немецкого офицера от груди до живота, и тот рухнул, роняя пистолет. Кровь растекалась по каменному полу, а в голубых глазах умирающего ещё теплилась жизнь.
— Бitte… — прохрипел немец. — Wasser…
Бой продолжался до вечера. Когда солнце садилось за дымящиеся руины Кёнигсберга, сопротивление наконец сломилось. Немецкий гарнизон капитулировал, белые флаги появились на уцелевших зданиях.
Гоги сидел на обломках кирпичной стены и смотрел на побеждённый город. Вокруг лежали трупы — и наши, и немецкие. Молодые лица, которые никогда больше не увидят рассвета. Иванов, которого разорвало миной. Смирнов, не добежавший до немецких окопов. Рыжий немецкий офицер, просивший воды перед смертью.
— Победили, — сказал подошедший сержант Петров, доставая самокрутку. — Ещё один город взяли.
— Да, — тихо ответил Гоги. — Победили.
Но победа пахла смертью и гарью. И в ушах ещё долго звучали крики раненых, грохот разрывов, свист пуль. А в памяти навсегда остались лица тех, кто не дожил до этой победы.
Он закрыл глаза, пытаясь отогнать видения, и вдруг почувствовал, что лежит не на развалинах Кёнигсберга, а в своей постели. За окном щебетали птицы, где-то во дворе смеялись дети. Мирные звуки мирного утра 1950 года.
Гоги сел на кровати, весь мокрый от пота. Руки тряслись, сердце колотилось, во рту был солёный вкус крови — видимо, разодрал губу зубами. Кошмар закончился, но ощущение войны ещё не отпускало.
Встал, подошёл к умывальнику, плеснул в лицо холодной водой. В зеркале на него смотрел бледный человек средних лет с широко раскрытыми глазами.
Война кончилась пять лет назад. Кёнигсберг стал советским Калининградом. Немцы, которых он убивал во сне, давно превратились в прах. А он выжил, получил вторую жизнь, встретил прекрасную женщину, нашёл призвание.
Но память не отпускала. В глубине сознания всё ещё гремели пушки, свистели пули, кричали раненые. И иногда, в минуты слабости или переутомления, эта память прорывалась наружу, возвращая его в ад войны.
Гоги зажёг папиросу дрожащими руками. Никотин должен был успокоить нервы, привести мысли в порядок. На столе лежал портрет Николь — воплощение красоты и мира. Этот рисунок был его якорем в реальности, напоминанием о том, что жизнь продолжается.
За окном наступал обычный день. Скоро приедет Семён Петрович, повезёт на работу. Нужно будет улыбаться, общаться с людьми, делать вид, что всё нормально. Но внутри ещё долго будет звучать эхо войны — той войны, которая навсегда осталась в душе каждого, кто её прошёл.