Глава 67 Подготовка к новым вызовам

* * *

Мирослав проснулся медленно, будто сопротивляясь самому процессу пробуждения. Не потому, что хотел спать дольше, а потому, что где-то в глубине сознания уже знал: этот день не будет похож на предыдущие. Этот день будет требовать от него чего-то большего.


Он не открыл глаза сразу. Лёгкий шум за окном, гулкие шаги в коридоре, скрип кровати соседа — всё это медленно вытягивало его из сна, но не давало полного ощущения реальности. Он ещё оставался где-то на грани, между двумя состояниями, между прошлым и будущим, между вчерашним вечером, наполненным словами Николая, и этим утром, которое уже начинало давить своей неотвратимостью.


Он знал, что больше не может откладывать.


Вдох. Выдох.


Он открыл глаза.


Серый свет пробивался сквозь тонкие занавески, заполняя комнату той бесстрастной пустотой, которая бывает только в утро после принятия решения.


Общежитие.


Всё здесь было таким же, как накануне. Стены, которые помнили слишком много чужих голосов. Стол, на котором груда заметок, вчера ещё казавшихся важными, а теперь напоминающих о грузе ответственности. Шкаф, в котором висел его костюм — тот самый, в котором он ходил на встречу со Сталиным, который теперь будто пропитался тяжестью этого вечера, впитал в себя ту тишину, которая звучала между их словами.


Он сел на кровати, провёл ладонями по лицу.


Тело казалось натянутым, как струна. Будто каждый нерв знал: дальше будет только сложнее.


Всё это было предсказуемо.


Николай сказал: «Ты справишься».


Как легко сказать. Как трудно поверить.


Он встал, медленно, будто пробуя на прочность самого себя.


Подошёл к окну. Отдёрнул штору.


Город встретил его серыми крышами, длинными улицами, вязким утренним воздухом, в котором сгустками висел чужой, бесконечный, равнодушный труд.


Этот город не знал о нём.


И всё же, этот город теперь был его испытанием.


Сомнения? Они были.


Страх? Конечно.


Но теперь уже не было смысла останавливаться.


Он не имел права на слабость.


И потому он сделал шаг вперёд.


Мирослав подошёл к зеркалу.


Не сразу. Сначала он остановился у стола, задержал дыхание, провёл ладонью по деревянной поверхности, будто пытаясь найти в этом жесте точку опоры. Потом, медленно, словно отмеряя шаги, подошёл ближе и поднял глаза.


Его взгляд встретился с отражением.


Лицо.


Незнакомое.


Нет, конечно, он знал, что это его лицо, что это его черты, его глаза, его губы, его брови, — но в то же время в этом лице было что-то чужое, что-то, что не принадлежало ему полностью.


Когда он изменился?


Вчера?


В момент, когда вошёл в кабинет Сталина?


Или в тот самый миг, когда дверь за ним закрылась, оставив его наедине с собственным будущим?


Он не мог сказать.


Но что-то изменилось.


Он медленно провёл пальцами по скуле, по впадине под глазами, по уголку губ. Каждое движение было осторожным, как у человека, который пытается проверить — реальна ли ещё его собственная плоть.


Глаза.


Вот что его смутило.


В них было что-то другое.


Что-то, чего раньше не было.


Решимость?


Нет.


Это слово слишком простое, слишком поверхностное.


Это было что-то другое. Что-то большее.


Как будто он уже не мог повернуть назад, даже если бы захотел.


Как будто теперь он принадлежал не себе, а чему-то большему.


Городу?


Этой стране?


Этой эпохе?


Неважно.


Важно было только одно: он не мог остановиться.


Он провёл пальцами по виску, провёл ладонью по шее, ощутил, как под кожей бьётся кровь.


Жив.


Значит, надо идти дальше.


Он выпрямился.


Вдох. Выдох.


Вперёд.


Он отошёл от зеркала и обвёл взглядом комнату.


Небольшое, почти убогое пространство, набитое вещами, которые не имели к нему отношения, но почему-то принадлежали ему теперь. Старый стол, потемневший от времени, шкаф, в котором пахло древесной пылью и чужими воспоминаниями, кровать, которая заскрипела под ним вчера, когда он садился на неё, пытаясь осмыслить прошедший день. Всё это — не его.


Но и он сам — уже не совсем он.


На столе — разбросанные заметки, учебники, тетради с записями, сделанными неровным почерком. Книги о медицине, тома, обтянутые жёстким переплётом, с жёлтыми страницами, впитавшими в себя десятилетия чужих прикосновений. Старые знания в старых книгах. Сколько людей читали их до него? Сколько рук держали эти страницы, пролистывали, вчитывались в строки, искали в них смысл, так же, как сейчас ищет он?


Он взял один из справочников. Взвесил его на ладони.


На обложке — истёртые буквы, едва читаемые. Он провёл пальцем по тиснению, неосознанно, как будто пытаясь на ощупь понять, что скрывается за этими страницами. Открыл.


Старые методы.


Методы, которые он знал.


Методы, которые уже устарели.


Он смотрел на них и чувствовал что-то похожее на отстранённую жалость. Не к этим книгам, не к тем, кто писал их, даже не к тем, кто работал по этим методам, не зная, что можно иначе.


К себе.


Потому что он тоже теперь здесь.


Он тоже теперь в этом мире.


И если эти книги остались здесь, живут здесь, если их учат, если их применяют, — значит, так должно быть.


Но тогда что здесь делает он?


Он прижал пальцы к вискам, сжал их. Секунда тишины.


Нет.


Он не будет так думать.


Не сейчас.


Он взял карандаш, выхватил из кипы чистый лист, записал несколько строк.


Методы, которые можно было бы внедрить.


Изменения, которые можно было бы попробовать.


Он должен попытаться.


Он не может просто смотреть.


Он писал быстро, не давая себе времени на раздумья. Каждая строчка — словно шаг вперёд. Шаг к чему-то, что он ещё не знал, но что уже знал о нём.


Когда он отложил карандаш, он смотрел на лист, как человек, который только что построил мост, но не знает, куда он ведёт.


Но разве это имело значение?


Главное — идти.


Он сидел за столом, глядя на разложенные перед собой заметки.


Листы бумаги, исписанные чёткими, уверенными строками, вдруг показались бессмысленными. Как будто вся его работа — расчёты, схемы, предложения — теперь ничего не значила, потому что реальность не умещалась в расчёты. Реальность всегда была больше, тяжелее, настойчивее.


Он знал, что перемены — это не просто.


Но он не думал, что они начнутся с такого удушающего чувства.


Ему казалось, что поддержка сверху даст ему свободу, но на деле всё было иначе.


Средства? Они есть. Но что толку, если сама структура давит, если внутри неё всё скрипит от любого движения, от любого намёка на перемены?


Слишком много бюрократии.


Слишком много «так всегда было».


Слишком много взглядов, в которых читается одно и то же: «А тебе-то зачем? Кому это нужно?»


Он взял карандаш, резко перечеркнул одно из предложений.


Надо начать с малого. С того, что не вызовет сопротивления.


Перестроить диагностику — уже будет результат.


Систематизировать осмотры — уже шаг.


Он сжал карандаш так, что ногти впились в ладонь.


Если начать сразу с большого, его задавят.


Но если начать с малого — он сможет вырасти.


Он подался вперёд и начал писать.


Каждое слово — как удар.


Каждая строка — как шаг вперёд.


Он не остановится.

* * *

Коридоры больницы были узкими, как слишком тесно сшитая одежда, пропитанные смесью лекарств, табака и давно въевшегося напряжения. Мирослав шёл по ним, чувствуя, как взгляды персонала замирают на нём дольше, чем стоило бы. Кто-то — просто из любопытства, кто-то — уже с определённой настороженностью.


Главврач ждал его у окна, курил, глядя на улицу, где, казалось, серость оседала даже на воздухе. Он не обернулся сразу.


— Вы упрямый человек, Миргородский, — негромко сказал он, щёлкнув пеплом в сторону. — Упрямый и, возможно, чересчур уверенный.


Мирослав остановился рядом.


— Разве не в этом смысл?


Ефим Степанович усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья.


— Смысл… — он потушил сигарету, повернулся. — Вы хотите изменить работу больницы?


— Да.


— И думаете, что этого будет достаточно?


— Достаточно для чего?


— Для того, чтобы что-то действительно изменилось.


Молчание.


Главврач сложил руки за спиной, посмотрел на него внимательно.


— Вы умны, Миргородский. Слишком умны. Вам должно быть понятно, что перемены — это не только новые методы. Перемены — это борьба. И я поддержу вас. Но учтите одно…


Он сделал паузу, короткую, но в ней было что-то большее, чем просто задержка перед словами.


— Вы будете против системы. А система… система не любит тех, кто идёт против неё.


Эти слова повисли в воздухе, как тихий, но неизбежный приговор.


Мирослав посмотрел ему в глаза.


— Тогда я буду делать всё, чтобы система не смогла меня сломать.


Главврач улыбнулся уголком губ.


— Посмотрим, насколько вас хватит, Миргородский.


Мирослав не отвёл взгляда.


В словах главврача было предупреждение, но в нём же читался и интерес. Как будто он сам не знал, насколько далеко этот человек, появившийся в больнице так неожиданно, сможет зайти. Как будто проверял его.


Мирослав чувствовал это и не собирался отступать.


— Если система работает так, что её нельзя изменить, значит, она уже мертва, — спокойно сказал он.


Ефим Степанович выдохнул носом — не то насмешка, не то просто тяжёлое дыхание человека, который слышал слишком много таких слов за свою жизнь.


— Какой молодой, — проговорил он, качая головой. — Какой наивный.


— Это не наивность, — ответил Мирослав. — Это расчёт. Если сейчас что-то не изменить, то через пять лет уже ничего нельзя будет сделать.


Главврач снова посмотрел на него с тем самым вниманием, в котором было нечто большее, чем просто профессиональный интерес.


— И с чего вы хотите начать?


Вот он, момент.


Не простой, не торжественный, без какого-либо пафоса, но Мирослав знал, что если сейчас он скажет что-то неверное, этот разговор останется пустым — просто словами, растаявшими в воздухе.


— С диагностики, — коротко ответил он. — С порядка в осмотрах, с внедрения систематизированных карт пациентов, с нормального планирования работы врачей.


— Думаете, это решит проблему?


— Думаю, это начало.


Главврач прищурился, наклонив голову.


— Вы говорите так, как будто уверены, что добьётесь своего.


— Потому что у меня нет другого выхода.


И снова тишина.


На этот раз не настороженная, не напряжённая. Она была выжидательной.


— Хорошо, — наконец сказал Ефим Степанович. — Я вас поддержу. Но вам придётся доказать, что вы не просто ещё один человек, который хочет изменить всё, но через месяц сдастся.


Мирослав кивнул.


— Это справедливо.


Главврач усмехнулся.


— Посмотрим.


Он развернулся и зашагал по коридору, оставляя за собой едкий запах табака.


А Мирослав остался стоять у окна, глядя на серый город за стеклом и зная, что сделан первый шаг.


Но впереди было ещё слишком много борьбы.

* * *

Кабинет зав. отделением был тесным и накуренным.


Сквозь плотную пелену табачного дыма, за которой скрывались старые шкафы с пожелтевшими папками, проступала тяжесть — не только воздуха, но и самого присутствия здесь, самой необходимости объясняться, доказывать, пробиваться.


Сергей Викторович не торопился говорить.


Он разглядывал Мирослава, долго, пристально, как будто взвешивал, насколько далеко можно зайти в этом разговоре, и стоит ли вообще в нём участвовать. В его глазах читалось спокойствие, но это было не то спокойствие, которое даёт уверенность, а то, которое граничит с усталостью, с разочарованием, с чем-то, что давно не ждёт перемен.


— Миргородский, — он произнёс его фамилию так, словно пробовал её на вкус, с оттенком едва уловимой иронии. — Так ты, значит, у нас реформатор?


Мирослав не ответил сразу.


Не потому, что не знал, что сказать — нет, он знал.


Но в этом голосе, в этом взгляде, в этом тоне было нечто сильнее любых слов — насмешка человека, который видел десятки таких, как он, которые приходили со своими идеями, горели, верили, рвались, а потом угасали, сталкиваясь с одной и той же реальностью.


— Я врач, — наконец произнёс он, ровно, спокойно, глядя прямо в глаза.


Зав. отделением усмехнулся, закурил, взял папку, открыл, снова закрыл.


— Врач. — Он кивнул. — Это хорошо. Только врачи здесь работают, а не строят воздушные замки.


Мирослав не отвёл взгляда.


— Значит, делать лучше — это воздушные замки?


— Делать лучше? — Сергей Викторович приподнял брови, сделал медленный затяжной выдох. — Послушай, Миргородский. Всё, что ты говоришь, красиво звучит. Честно. Прямо чувствуется… — он сделал неопределённый жест рукой, будто ловя в воздухе подходящее слово. — Прогрессивность.


Он снова открыл папку, заглянул в неё, хотя явно не читал.


— Но ты, кажется, не до конца понимаешь, где ты находишься.


Наступила пауза.


Мирослав не спешил заполнять её.


— Здесь не Германия, не Америка, — Сергей Викторович продолжал, глядя в бумаги, словно просто отмечая очевидное. — Здесь своя система. Здесь свои правила. Здесь мы работаем с тем, что есть, а не с тем, что хотелось бы.


Он поднял глаза.


— Понимаешь, о чём я?


Это был вопрос, но он не требовал ответа.


Это был взгляд старшего, опытного, пережившего многое, который смотрел на него, как на неопытного, наивного, того, кто ещё не понял, как устроен этот мир.


Мирослав почувствовал, как внутри всё напряглось.


Не от злости. Нет, злости не было.


Было осознание.


Он знал, что так будет.


Но одно дело — знать.


Другое — слышать это.


Ещё другое — чувствовать, что это не просто слова, а живая стена, выстроенная годами, десятилетиями, людьми, которые уже не верили в возможность её сломать.


И он сейчас стоял перед этой стеной.


Вопрос был в одном.


Он отступит?


Или попробует сделать шаг вперёд?


Мирослав не отступил.


Он сидел прямо, спина напряжённая, но взгляд твёрдый. Сергей Викторович всё так же курил, прикрывая глаза, словно этот разговор не имел для него никакого значения, словно он уже заранее знал его исход. Но Мирослав тоже знал.


— Я понимаю, — наконец сказал он. Голос его был спокойным, ровным, но в этой ровности чувствовалась не покорность, а нечто другое — настойчивость.


Зав. отделением посмотрел на него с лёгким удивлением, словно ожидал другого ответа.


— Понимаешь? — переспросил он с прищуром.


Мирослав кивнул.


— Понимаю, что все привыкли к тому, как есть. Понимаю, что изменения — это лишняя головная боль. Понимаю, что легче работать так, как работали всегда, чем пытаться переделать что-то, рисковать, сталкиваться с сопротивлением. Понимаю.


И теперь наступило его время замолчать.


Пусть это переварят.


Сергей Викторович выдохнул дым, откинулся назад, постукивая пальцами по столу.


— Умный ты человек, Миргородский. Даже слишком. Только вот понимаешь — понимаешь, а дальше что?


Да, вот он, вопрос.


Он висел в воздухе, между ними, между пепельницей, заполненной окурками, и его блокнотом, исписанным предложениями, которые пока что оставались всего лишь словами.


— Дальше я попробую, — спокойно сказал Мирослав. — Я не прошу всех сразу поменяться, я не призываю всё сломать и построить заново. Я не собираюсь делать революцию.


— О, — усмехнулся зав. отделением. — А мне показалось, что ты именно этим и занят.


— Нет, — покачал головой Мирослав. — Я хочу делать свою работу. Но делать её лучше.


Он сделал паузу, осматривая кабинет, заведомо скромный, заведомо аскетичный, как и всё здесь.


— Вы ведь тоже когда-то хотели этого, правда?


И вот теперь Сергей Викторович замолчал.


Это была не та тишина, что означала конец разговора. Это была другая тишина — та, в которой что-то меняется, даже если совсем чуть-чуть.


Он потушил сигарету, прищурился.


— Ладно, — сказал он после паузы. — Что ты хочешь сделать в первую очередь?


Вот он, момент.


Мирослав выпрямился, внутренне собираясь.


— Начнём с диагностики. Если мы сможем выявлять болезни раньше, если у нас будет чёткий порядок осмотров — это уже даст результаты.


Зав. отделением хмыкнул.


— Ты ещё не столкнулся с врачами, которые будут этому противиться.


Мирослав улыбнулся краем губ.


— А вы поможете мне в этом?


Пауза.


И вдруг — короткий смешок.


— Ты, значит, на это рассчитывал?


— Я рассчитываю, что каждый врач хочет лечить лучше.


Сергей Викторович покачал головой, но улыбка не исчезла.


— Хорошо, Миргородский. Давай посмотрим, насколько далеко ты сможешь зайти.


Вот так, шаг за шагом, перемены и начинаются.

* * *

В полутёмном кабинете, где тяжёлый воздух густо пропитался запахами карболки, старой бумаги и слабого человеческого страха, Мирослав застыл на мгновение, разглядывая лицо пациента. Обычное, серое лицо человека, у которого нет ничего, кроме работы, еды, усталости и боли.


Зубная боль — особенная. Она глухая, глубинная, как застарелый страх, как тревога, которую несут в себе поколения. Она становится чем-то большим, чем просто недомогание, чем-то почти личным. Человека, страдающего от зубной боли, узнают сразу — по зажатым губам, по остекленевшему взгляду, по тому, как он будто сжался внутрь себя, пытаясь унять боль одним только желанием, одной только силой воли.


Пациент сидел на стуле, слегка сгорбившись, как человек, который не привык ждать ничего хорошего. Он терпеливо смотрел перед собой, даже не моргая.


— Сильно болит?


— Днём терпеть можно, а ночью будто черти по десне ходят.


— Покажите.


Мирослав присел напротив, бережно, но твёрдо взял подбородок мужчины. Щёки ввалились, кожа была натянута, как пергамент, а во взгляде читалось плохо скрываемое ожидание боли.


Он знал этот взгляд. Видел его у людей, которым нечего терять.


Пациент открыл рот. Мирослав склонился ближе, вглядываясь в воспалённую десну. Старый гнилой зуб покрылся трещинами, как обветренный камень, словно сам пытался уйти из этого тела, выскользнуть, сбежать. Он знал, что в другой ситуации этот человек пошёл бы к фельдшеру, дал бы пару копеек и ему бы выдернули этот зуб железными щипцами — наспех, грубо, без понимания, что будет потом.


Но Мирослав знал, как надо.


— Вынем.


Пациент вздрогнул.


— Так сразу?


— Чего ждать?


— А не вытерпеть?


— Вы уже терпите.


Короткий момент, когда человек, ещё секунду назад сомневавшийся, вдруг решается.


— Ладно. Делайте, как знаете.


Мирослав сделал всё так, как должен был сделать врач, а не мясник. Он обработал инструменты, он подготовил пациента, он объяснил, что будет делать, и как это поможет. В каждом движении была уверенность, но не слепая — выверенная, строгая, без той показной резкости, с которой иной врач берётся за дело только для того, чтобы побыстрее закончить.


— Терпите.


Щипцы мягко легли на зуб.


Раз, два, три.


Один чёткий поворот, движение кисти — и всё.


Мирослав отложил инструмент.


Кровь заполнила рану, потекла к уголку рта, но он вовремя прижал ватный тампон.


— Вот и всё.


Пациент моргнул, словно не сразу понял, что уже всё закончилось.


— Уже?


— Уже.


— Но я даже не…


Он хотел сказать «не почувствовал», но не сказал. Он просто медленно провёл языком по пустому месту, где ещё минуту назад была боль.


В глазах мелькнуло что-то, похожее на удивление.


А потом — на благодарность.


— Не знаю, как вам это удаётся, но вы, наверное, настоящий волшебник. Моё состояние значительно улучшилось, и зуб не болит, как прежде.


Мирослав только вытер руки о чистую салфетку.


Это была всего лишь мелочь. Одна удалённая боль.


Но, чёрт возьми, это была его победа.


Когда дверь за пациентом закрылась, тишина кабинета стала вдруг особенно ощутимой, почти весомой. Только слабое тикание часов на стене и приглушённый гул больничного коридора напоминали о том, что жизнь продолжается, что мир не замер, что где-то, совсем рядом, идут по своим делам другие люди, не знающие, не понимающие, что здесь, в этой комнате, произошло нечто важное.


Мирослав медленно сел на стул, провёл ладонью по лицу. Он знал, что не имеет права на усталость, что сейчас не время расслабляться. Это был всего лишь первый шаг — ничтожно малый, но значимый.


Первый пациент, первая победа.


Это не была революция, не было громких заявлений, не было взмаха знамени, за которым последуют сотни, но… он сделал то, что должен был сделать.


Он посмотрел на свои руки. Крепкие, уверенные, чистые — и всё же ему казалось, что на них осталось что-то невидимое.


Ответственность.


Не перед пациентом, не перед главврачом, не перед Сталиным, а перед самим собой.


Если этот человек выйдет в коридор и скажет кому-то, что лечение прошло хорошо — значит, это начало.


Если другой врач задумается, что можно работать иначе — значит, это первый шаг.


Если хоть что-то сдвинется с мёртвой точки — значит, его присутствие здесь не бессмысленно.


Но он знал, что не будет легко.


Сергей Викторович наверняка скажет, что Мирослав просто хочет произвести впечатление, что это было везение. Другие врачи, особенно старшего поколения, будут смотреть с сомнением — кто он такой, чтобы учить их?


А те, кто работает безразлично, для кого пациенты — просто цифры в статистике, будут молчаливо ненавидеть.


Потому что одно только присутствие человека, который хочет изменить что-то, заставляет их видеть свою собственную никчёмность.


Но ему не важно.


Ему нужно идти дальше.


Мирослав взял карандаш, развернул тетрадь, где уже были записи — быстрые, сделанные на бегу мысли, схемы организации, расписанные до деталей планы по изменению подхода к диагностике.


Теперь они были не просто идеями.


Теперь это было будущее, которое он должен построить.


И он не остановится.

* * *

За окном было темно. Ночной город дышал ровно, спокойно.


Москва — город, который видел слишком многое. Город, в котором люди исчезали, словно никогда не существовали, город, где страх жил в тенях, в недосказанности, в случайных взглядах, в замолчанных именах.


Но это был и город, где можно было изменить мир — если знать, как.


Мирослав закрыл тетрадь, постучал карандашом по обложке, прислушиваясь к отголоску собственных мыслей. Внутри не было ни радости, ни удовлетворения — только ощущение, будто он стоит на краю чего-то огромного, неизвестного, над бездной, где один неверный шаг может погубить его, но другой — привести к чему-то новому, важному.


Он не знал, каким будет завтрашний день. Не знал, что ждёт его через неделю, через месяц.


Но одно он понял: если не действовать — ничего не изменится.


Мирослав записал эти слова в свою тетрадь — последнюю мысль на сегодня, резкую, твёрдую, почти высеченную на бумаге.


Неудачи будут. Но если не действовать, то ничего не изменится.


Он закрыл тетрадь, встал, чувствуя, как мышцы спины заныли от долгого напряжения. Комната вдруг показалась тесной, слишком маленькой для всего, что происходило в его голове.


Он подошёл к окну.


Ночной город встречал его светом — фонари, окна, далёкие огни, пульсирующие в темноте, словно мерцающие звёзды на свинцовом небосводе.


Город жил.


Город дышал.


И он был частью этого города, частью этой эпохи, частью чего-то большего, чем просто врачебная практика.


Трудности впереди. Но он не сдастся.


Он знал, что ещё будет сомневаться.


Что ещё не раз столкнётся с препятствиями, с людским сопротивлением, с собственными страхами.


Но теперь у него было осознание: каждый день — это новый шаг.


Он глубоко вдохнул, задержал воздух в лёгких, а затем медленно выдохнул.


Завтра будет ещё один день.


И он будет готов встретить его.

Загрузка...