Глава 73 За пределами больницы

* * *

Он вступил в ночь, и город, серый, угрюмый, затянутый в непроницаемую сырость, словно сомкнулся за его спиной. Шаги глухо отдавались в пустоте, и только редкие капли, сорвавшиеся с карнизов, нарушали устоявшийся ритм. Мирослав не спешил — в этом не было необходимости. Больница осталась позади, а впереди его ждал только путь домой, наполненный той глухой усталостью, что не лечится ни отдыхом, ни молчанием.


Ночная Москва была иной, чем днём: здесь не гремели трамваи, не слышались отрывистые команды, не было той непрестанной гонки за чем-то неуловимым. Здесь город дышал медленно, лениво, вбирая в себя тени людей, скользящих по тротуарам. Каждый был сам за себя, но все вместе образовывали нечто большее — единый, безликий организм, по которому струилось безмолвное напряжение. Мирослав знал этот ритм, чувствовал его нутром, так же, как чувствовал, что что-то изменилось. Вечерний воздух не был таким, каким он оставлял его утром: теперь он напоминал тугой, липкий покров, охватывающий его плечи.


Он оглянулся. Взгляды. Где-то за спиной, на периферии зрения, на границе ощущений. Кто-то смотрит, кто-то следит. Но кто? Прохожие мелькали перед глазами, но ни один не задерживался, ни один не выделялся. Мирослав пошёл дальше, но тревога осталась, прилипла к затылку, словно тень, которая не исчезнет, как ни старайся.


Омега. Он был омегой, и в этом мире это значило больше, чем просто слово, больше, чем простая биология. Это было клеймо, невидимое, но весомое. Омега мог работать, мог носить белый халат, мог даже говорить с альфами на равных, но никогда не мог забыть, кем он был. Это было в крови, в воздухе, в каждом невидимом взгляде, в каждом еле уловимом жесте. Даже сейчас, когда он шёл по улицам, и никто не касался его напрямую, он чувствовал это — привычное, давящее ощущение. Как будто сам воздух Москвы напоминал ему, кто он.


Альфы не ходят так. Альфы идут уверенно, их шаги звучат иначе, их движения уверены и точны. Мирослав знал, как они двигаются, знал этот напор, эту непоколебимость. И теперь, когда за ним следили, он не мог не думать, что это один из них. Или тот самый, или кто-то другой — не имело значения.


Он сжал пальцы в кулаки, едва заметно, будто убеждая себя, что в этом нет ничего особенного. Это просто ночь. Просто влажный асфальт. Просто чужие взгляды, которые, возможно, даже не направлены на него. Но он знал, что ошибается.


Голос прорезал тишину, точно острая игла, и без того натянувшуюся, как сухожилие, ткань мысли. Мирослав вздрогнул, но не повернулся сразу. Вместо этого он выпрямил спину, будто этот едва заметный жест мог вернуть ему утраченное спокойствие. Шаг его стал ровнее, размереннее, но каждый следующий давался с трудом, словно воздух вокруг сгустился, словно под ногами образовалась вязкая, невидимая трясина.


— Не ожидал, что увижу вас так поздно, доктор, — произнёс альфа. Голос не спешил, не давил, но уже сам по себе был границей, обозначенной без лишних слов.


Мирослав знал этот голос. Знал и его тембр, и его спокойствие, и ту едва заметную игру, что угадывалась в интонации. Но, главное, он знал, что тот не говорит впустую. Этот человек не бросает слов просто так — каждое сказанное им что-то значило, и значит, имело смысл и само его появление здесь, сейчас, в этот момент, когда ночь, когда дождь, когда город уже спит, а те, кто не спит, предпочитают оставаться в тени.


Он мог бы не отвечать. Просто пройти дальше. Но шаги. Ровные. Чужие. Они не спешат, но и не замедляются. Идут в ногу, будто между ними и правда что-то общее, будто он не один. Мирослав ещё раз глубоко вдохнул, словно хотел запомнить этот момент, запечатлеть его внутри себя, а затем, через секунду, может, две, остановился.


— Поздно? — спросил он наконец, чуть повернув голову, но не глядя прямо. — А вам, значит, не поздно?


Альфа молчал. Он не стоял на пути, не заграждал дорогу, не делал ничего явного, но всё его присутствие ощущалось так, будто дорога действительно была перерезана. Не физически. Нет. Просто пройти дальше было невозможно. Потому что было бы странно. Потому что было бы бегством. Потому что, если Мирослав сейчас пойдёт дальше, это будет значить что-то, чего он сам не сможет объяснить.


Он посмотрел на него наконец. Не сразу, неохотно, но посмотрел. Альфа стоял в тени фонаря, так, что свет выхватывал только часть лица, но этого было достаточно, чтобы увидеть выражение — не насмешку, не раздражение, даже не скуку. Нет, в этом взгляде было что-то другое. Что-то… интерес. Да. Интерес. И это было хуже всего.


Мирослав не замедлил шаг, не остановился, не поддался ни на миг той тишине, что вдруг повисла между ними, пропитанная чем-то трудноуловимым, будто воздух сгустился, стал гуще, цеплялся за кожу, давил на виски. Он сделал ещё один шаг, другой, зная, что каждый последующий даётся ему всё тяжелее.


— Если вам снова нужна помощь врача, приходите утром, — сухо, но ровно, даже бесстрастно, даже слишком ровно.


Он сам услышал, как это прозвучало, услышал эту чуждую ему уверенность, словно говорил не он, а кто-то другой, кто-то, кто давно уже привык к таким встречам. И, быть может, в этом было что-то правильное — в этой отстранённости, в этом отголоске безразличия, в этой заранее поставленной границе. Но в то же время было что-то неправильное. Потому что этот человек не знал границ. Он не переступал их, нет. Он просто двигался так, будто их не существовало вовсе.


— Может быть, мне нужна не только врачебная помощь, — прозвучало это почти неторопливо, почти рассеянно, но в голосе сквозило что-то ещё, что-то невидимое, тонкое, как волосок, натянутый на пределе.


И вот тогда Мирослав сделал паузу. Не остановился, нет, но его шаг сбился, будто под ногами вдруг оказался пустой участок дороги, провал, яма, чернота, в которую он не хотел смотреть, но которая уже смотрела на него. Он не повернул головы сразу. Дал себе секунду. Дал себе возможность сделать ещё один вздох, прежде чем встретить этот взгляд.


— Пожалуй, не лучший способ намекнуть на проблемы с давлением или желудком, — чуть усмехнулся, но губы остались холодными, не было в этом ни тени участия, ни тени понимания.


Он думал, что этот ответ поставит точку. Что это будет та тонкая линия, через которую нельзя переступать, что эта усмешка станет стеной, за которую не проникнет ни одно лишнее слово. Но стоило ему снова поймать этот взгляд — не вызывающий, не требовательный, нет, какой-то другой, со скрытой, медленно раскрывающейся вуалью чего-то, чего он не мог назвать, — как он понял: это была лишь запятая.


— А если у меня другая боль, доктор? — почти мягко, почти задумчиво, но так, будто ответа на этот вопрос он ждал давно.


И снова эта пауза.


И снова этот воздух, тяжёлый, тянущийся, точно воск, нагретый слишком близко к огню.


И снова эта пустота, в которой он чувствовал себя тем, кто делает шаг на узкий мост над бездной, зная, что уже нечего делать, уже поздно останавливаться.


Тишина. Внезапная, настойчиво вцепившаяся в воздух, но не успокаивающая, не облегчающая, а только сгущающаяся, тянущая за собой что-то невыразимое, что-то, что не укладывалось в слова, но от чего кожа казалась чуть теснее, чуть горячее, будто в закрытой комнате стало душно, хотя ветер всё ещё гулял по мокрой улице.


Мирослав решительно делает шаг в сторону — не убегает, нет, это было бы слишком явно, слишком по-детски, — но просто уходит, заканчивает разговор, оставляет эту сцену позади себя, в прошлом, ещё не случившемся. Но альфа смещается — не преграждая дорогу, не вторгаясь в пространство, но так, что движение становится невозможным. Это почти игра, почти вызов, почти ирония — но слишком естественно, слишком легко, без малейшего усилия, без видимой агрессии, просто… просто так, как должно быть.


— Вам не интересно, доктор? — голос ровный, без нажима, но в нём есть что-то странное, что-то, что задевает за нерв, скользит под кожу, как осколок льда.


Мирослав поворачивает голову, смотрит прямо, в глаза — не уклоняясь, не прячась, но всё ещё держа эту дистанцию, эту границу, за которую нельзя заходить.


— Нет, — коротко, сухо, не оставляя пространства для другого ответа.


Альфа молчит, но на губах медленно тянется усмешка — не явная, не открытая, почти тень на лице, что-то, что больше чувствуется, чем видится. Он склоняет голову, легко, чуть насмешливо, но не насмешливо вовсе, а просто так, будто играет словами, играет тишиной.


— Обманывать нехорошо.


И вдруг что-то сдвигается. В воздухе, в Мирославе, в этом моменте. В этой фразе нет прямого намёка, нет вызова, нет давления — и в этом-то и заключается её сила. Он не говорит, что знает что-то, не утверждает, не угрожает — но всё в этом голосе, в этом взгляде, в этом чуть сместившемся в тени силуэте говорит больше, чем могли бы сказать любые слова.


Мирослав ощущает, как поднимается холодная волна раздражения — не на него, не на этот разговор даже, а на эту самую манеру, на это нечто, что висит в воздухе, не позволяя закончить, не позволяя просто уйти. Он никогда не был омегой, который легко принимал чью-то игру, никогда не позволял себе быть пешкой, но сейчас… сейчас было ощущение, будто его проверяют, изучают, будто за этим разговором кроется нечто другое, более глубокое.


Он делает ещё один шаг в сторону, в этот раз не думая, не оставляя пространства для случайностей.


— Я не обманываю, — отвечает он ровно, — просто мне действительно неинтересно.


Но даже самому себе он не мог сказать, прозвучало ли это так уверенно, как ему бы хотелось.


Тишина снова падает между ними, но теперь она уже иная — не пустая, не гнетущая, но плотная, насыщенная чем-то необъяснимым, чем-то, что упирается в кости, что заставляет кожу чуть стягиваться от напряжения, будто воздух сам по себе стал тяжелее. Мирослав смотрит в глаза альфе, не прячась, не отводя взгляда, но сдержанно, без вызова. В этом взгляде — холодное спокойствие, собранность, но не страх, нет. Он слишком привык к таким моментам, слишком хорошо знает, когда кто-то пытается надавить, продавить границы, заставить подчиниться не словами даже, не движениями — одной лишь уверенностью.


— Я бы с радостью ответил вам иначе, — голос ровный, но в нём скользит тонкая нота, чуть насмешливая, чуть осторожная. — Но понимаете… у меня есть муж.


Он произносит это намеренно спокойно, но в глубине сознания уже идёт расчёт, как эта фраза упадёт, как зазвенит в пространстве, как альфа её примет. Однако альфа даже не моргает. Он прищуривается едва-едва, его взгляд становится чуть более пристальным, но в этом взгляде — ничего нового. Никакого удивления, никакого даже мимолётного замешательства. Мирослав видит, как тонкие тени ложатся по углам его лица, как напрягается уголок губ — так, будто он уже знал, что услышит этот ответ.


— У тебя нет мужа, — голос ровный, вкрадчивый, но в этой ровности звучит что-то… настораживающее. Как если бы он просто сообщал факт, а не пытался переубедить.


И тут в Мирославе что-то холодеет. Не резко, не сразу — медленно, откуда-то изнутри, из самой глубины, словно на секунду воздух становится тёмнее, словно уличные фонари мерцают иначе, как будто он вдруг почувствовал что-то важное, что-то, что упустил в этой игре взглядов, в этом разговоре, в этом почти случайном столкновении.


Он улыбается — легко, будто ничего не изменилось.


— Откуда вы знаете? — голос чуть мягче, чуть проще, но в глазах остаётся та же сосредоточенность.


Альфа даже не делает паузы перед ответом.


— Я всё узнал.


Простые слова, сказанные спокойно, без тени угрозы, без попытки впечатлить. Но в этом-то и была вся суть. В этом спокойствии, в этой уверенности, в этом… знании. Альфа не уточняет, как, не говорит лишнего. Но Мирослав уже чувствует — это не просто слова. Это факт. Это подтверждение того, что этот человек не просто случайный пациент, не просто фигура в тени. Это альфа, который привык знать всё, что ему нужно.


«Интересно… Как ты узнал, если даже паспорта у меня пока ещё нет?».


И тут, внезапно, даже ветер кажется тише. Даже звуки города уходят куда-то на задний план. И впервые за всё это время Мирослав ощущает не раздражение, не усталость, а другое. Осторожное, холодное, внимательное чувство.


Альфа чуть отступает, делает шаг назад, будто давая ему путь. Но Мирослав не спешит уходить. Теперь уже нет.


Мирослав делает вид, что этот ответ его не впечатлил. Он не даёт себе права на мимолётную реакцию, не позволяет ни брови дрогнуть, ни уголкам губ опуститься в мимолётное напряжение. Он даже слегка склоняет голову, будто равнодушно принимает сказанное, не придавая этому значения. Но внутри уже зарождается тревога — глухая, тягучая, как отдалённый звук шагов в пустом коридоре.


Как? Откуда?


Документы. Да, конечно, документы. Они уже давно готовы, просто не дошли до него. Лежат где-то в папке на столе чиновника, подшиты к чужим делам, спрятаны между формулярами, о которых все забыли. Их обещали выдать «на днях», потом ещё через неделю, потом сказали «разберёмся», и Мирослав даже перестал спрашивать. Подождёт. Всё равно подождёт. В этом городе подождать — это привычка, не слабость. И всё же…


Как он мог узнать?


Альфа делает шаг назад. Уступает дорогу — но не проигрывает. Он не из тех, кто проигрывает. В его жесте нет уступчивости, скорее, это приглашение в следующий раунд. В этой игре ход Мирослава, но никто не говорит, что ход — последний.


— Тогда увидимся позже, — ровно произносит альфа. Не прощаясь.


Мирослав замечает, что его кулаки всё это время были сжаты. Незаметно, почти инстинктивно, но с такой силой, что ногти оставили едва заметные следы на ладонях. Он разжимает пальцы, делает вдох, выдыхает.


И идёт домой.


Но даже когда он пересекает улицу, когда заходит в свою комнату, закрывает дверь, сбрасывает пальто, даже когда гасит лампу — он понимает: это не закончится.

Загрузка...