Глава 78 Новый удар

* * *

Мирослав вошёл в кабинет, ощущая тяжесть сегодняшнего дня на своих плечах. Он с трудом опустился в кресло, провёл рукой по уставшему лицу, потер переносицу. В висках отдавалось монотонным пульсом, будто внутри билось два сердца: одно — живое, беспокойное, его собственное, а другое — некое невидимое, тёмное, требующее ответа. Он только было потянулся за историей пациента, намереваясь окунуться в привычный порядок работы, когда в коридоре, резким надрывом сквозь низкий гул больничного дня, прозвучал голос.


— Товарищ Миргородский! — отчётливо, тревожно, почти срываясь, выкрикнул кто-то.


Мирослав поднял голову. Дверь распахнулась, и в кабинет ворвался медбрат — бледный, тяжело дышащий, сжимающий в руке смятый лоскут марли, на котором виднелись бурые пятна крови.


— Срочно в третью операционную! — выпалил он. — Тяжёлое осложнение после удаления. Пациент… очень плохо.


Мирослав мгновенно поднялся, но не бросился в коридор слепо, а, выпрямившись, задержался на секунду, пристально вглядываясь в лицо пришедшего. Тот весь подался вперёд, дышал прерывисто, и по едва заметному вздрагиванию губ можно было догадаться, что он не просто торопился, не просто испугался за пациента — за этим кроется что-то большее. Мирослав ощутил странное, холодное подозрение.


— Кто его лечил? — спросил он ровным, но острым голосом, как скальпель, вскрывающий плоть.


Медбрат заметно передёрнулся, словно внутренне борясь с необходимостью отвечать. Потом пожал плечами, будто между делом, но было в этом жесте небрежное, болезненное напряжение.


— Карпов, — наконец, сказал он.


И тишина.


Где-то вдали, за окном, проехал трамвай, вибрацией отозвавшийся в стенах больницы. В коридоре кто-то прокашлялся, листая страницы медицинской карты. Мирослав почувствовал, как его руки, сжимающиеся в кулаки, стали предательски холодны.


Карпов. Конечно, Карпов.


— Но он не признаёт вины, — быстро добавил медбрат, будто оправдываясь, будто уже предчувствуя, что сейчас произойдёт столкновение двух неизбежностей. — Говорит, что всё сделано по протоколу.


По протоколу. Эти слова казались ему особенно гнусными, особенно лживыми в этом месте, где каждый вдох, каждый шорох ткани на плечах пациентов мог стать вопросом жизни или смерти. По протоколу. Разве смерть не может быть по протоколу? Разве халатность не может быть обоснована инструкцией? Разве отсутствие помощи — не самая узаконенная форма убийства?


«Интересно, действительно ли это случайность или снова чей-то хитрый ход?».


Мысли пересеклись, сцепились между собой, загоняя его в безмолвный тупик. Он не знал. Нет, знал. Почти знал. Или догадывался. Но как узнать наверняка? Как различить ошибку и преднамеренность, невнимательность и расчёт? Что, если Карпов просто не увидел признаков воспаления? Что, если рана действительно скрывала инфекцию, и это роковая случайность? Но что, если нет? Что, если он знал? Что, если он допустил это специально, зная, что пациент попадёт к нему в руки, и надеясь, что в один момент он окажется не на своём месте, промедлит, ошибётся?


И что, если он был прав?


Но размышлять было некогда.


Мирослав шагнул в коридор, а затем ускорил шаг, будто прочь от собственных мыслей, прочь от этого голоса сомнения внутри. Он слышал, как за ним, не отставая, спешит медбрат. Коридоры были забиты врачами, омегами, сидящими на скамьях, ожидающими приёма. Где-то переговаривались хирурги, кто-то вполголоса обсуждал поставки новых обезболивающих, чей-то голос за стеной звучал сбивчиво, как у человека, которого только что одёрнули. Но Мирослав шёл, почти не видя этих лиц, ни одного, кроме того, которое ему предстояло увидеть — лица пациента, оказавшегося на грани между болью и её концом.


— Где он? — коротко бросил он, не глядя.


— Уже в операционной. Его готовят.


Были моменты, когда ему казалось, что что-то в этой больнице не просто против него, но и против самих пациентов. И это было страшнее любого конфликта с Карповым. Потому что бороться с одним человеком можно, а как бороться с самой системой?

* * *

В операционной пахло кровью и карболкой, резким, чуть горьковатым привкусом, который впивался в слизистую, оседал на языке, будто желая напомнить, что здесь всегда что-то умирает, а что-то — лишь выживает. Свет от хирургических ламп бросал холодные блики на стерильные металлические инструменты, на белые халаты врачей, на вспотевшие лица ассистентов, на самого пациента, лежащего безвольной массой, с едва заметной дрожью ресниц, с отёкшим, болезненно покрасневшим лицом. Омега. Молодой. Кожа бледная, сероватая, влажная, будто натянутая на череп, как тонкий пергамент. Под глазами темные круги, губы пересохшие, но приоткрытые, с трудом цепляющиеся за воздух.


Еще немного — и он мог бы просто перестать дышать.


Часы на стене отстукивали короткие секунды, словно отмеряя оставшееся время. Тик. Тик. Тик. Каждый новый звук — как последний.


Мирослав вошёл быстро, но не бросился сразу к пациенту. Он не сделал резких движений, не позволил эмоциям взять над собой верх, хотя нутро уже сжалось, и горечь чего-то неизбежного проскользнула по позвоночнику. Нет, вместо этого он поднял взгляд — и первым, кого он увидел, был Карпов.


Тот стоял у стены, сложив руки на груди, высоко подняв подбородок, словно уже вынес приговор, словно уже знал, чем всё закончится. Его губы тронула тонкая, едва заметная усмешка, скользкая, похожая на лезвие, которое только что провели по коже, ещё не разрезая, но уже пугая своим холодом.


— Что произошло? — голос Мирослава прозвучал ровно, но внутри ощущалось напряжение, как у натянутой струны, готовой лопнуть от одного неверного движения.


Карпов не сразу ответил. Казалось, он смаковал этот момент, отмерял секунды, ожидая, что Мирослав сломается раньше, чем получит ответ. Наконец он чуть склонил голову набок, будто с ленивым интересом, и негромко, почти небрежно бросил:


— Обычное осложнение. — Он сделал паузу, посмотрел на пациента, затем снова на Мирослава. — Я удалил зуб, но, видимо, у пациента уже была скрытая инфекция.


«Обычное осложнение».


Вот так, просто?


Омега задыхался, воспаление шло стремительно, дыхание уже свистело, словно пробивалось через узкую щель между страхом и агонией, но Карпов лишь пожимает плечами, будто всё это — нелепая случайность, нелепый медицинский случай, а не результат его действий?


Мирослав сделал шаг вперёд, но не к Карпову — к пациенту. Ему казалось, что если он посмотрит Карпову в глаза, то сорвётся. Если встретит этот взгляд — ледяной, самоуверенный, чуть насмешливый, — то забудет обо всём, кроме желания ударить. А в этом мире ошибки были непростительными.


Он глубже вдохнул, наклонился к пациенту, скользнул взглядом по лицу, затем по шее, где нащупывался напряжённый узел лимфоузлов. Дрожащее дыхание омеги било в пустоту, врезалось в остроту воздуха.


— А что с анамнезом? — спросил он, не поднимая глаз.


— Хм? — Карпов склонил голову.


— Почему никто не обратил внимания на признаки возможного воспаления? — теперь Мирослав смотрел прямо в его лицо.


Он не давал себе поддаться эмоциям, но в голосе всё равно прорезалась жесткость, обжигающая, как спиртовая настойка на открытой ране.


Карпов, казалось, на мгновение задумался, а затем медленно пожал плечами.


— Если бы ты не лез в новые методы, никто бы не искал в этом проблемы.


Вот оно.


Вот этот момент — когда всё стало окончательно ясно.


Мирослав почувствовал, как внутри что-то холодеет. Руки, которым он доверял, которыми лечил, которыми спасал, вдруг показались ему омертвелыми, будто сделанными из чужой плоти. Он ощущал, как губы омеги слабо шевельнулись, но не смогли выдать даже стон, только неуловимый шёпот боли, растворившийся в тишине операционной. Его сердце замедлилось, а затем ударилось о рёбра с новой силой.


Он понял.


Это не просто халатность.


Это вызов.


Карпов знал, что делал. Знал, на что шёл. И теперь смотрел на него с той же холодной улыбкой, как будто испытывал его, как будто проверял, что он предпримет.


Что предпримет?


Мирослав наклонился ниже, медленно провёл пальцами по коже омеги, ощутил жар, и лишь тогда осторожно раздвинул его губы. Десна были воспалены, покрыты мутным налётом, а там, где ещё недавно был удалённый зуб, образовался гнойный абсцесс, который тянулся вглубь, в ткани щеки, грозя распространением.


Он мог бы этого избежать.


Если бы Карпов не решил, что пациент — разменная монета в их войне.


— Дренаж. Немедленно, — Мирослав выпрямился, голос его был твёрд, но холоден.


Медбрат среагировал сразу. Но Карпов даже не шелохнулся.


Операционная была тиха, как могильная плита. Только равномерное дыхание ассистентов и ритмичный писк часов на стене нарушали вязкую, удушающую тишину, которая нависла над комнатой, окутала её, заполнила каждый угол. Омега на столе дышал слабо, едва слышно, будто сам воздух был для него слишком тяжёлым. Лицо его оставалось бледным, даже губы, даже веки, даже ресницы казались тоньше, слабее, едва различимее в стерильном свете ламп. Казалось, он уже не здесь. Казалось, что ещё немного, ещё один вдох — и он не сделает следующего.


А Карпов всё ещё улыбался.


Мирослав знал: он медлит намеренно. Он ждёт. Ждёт, чтобы Мирослав дрогнул, чтобы тот усомнился, чтобы на секунду замешкался и дал повод, дал слабину, дал доказательство того, что его методы — это лишь теории, а не практика. Но Мирослав не собирался давать ему эту возможность. Не сейчас.


— Готовьте инструменты, будем проводить срочное вскрытие.


Голос его прозвучал ровно, без надлома, но с такой холодной уверенностью, что даже ассистенты, привыкшие к строгим распоряжениям, переглянулись.


Карпов же только насмешливо фыркнул, сложил руки на груди, неторопливо качнул головой, словно в легком сомнении, как человек, размышляющий о мелочи, но вовсе не о жизни, которая зависела от одного неверного решения.


— Ты уверен? Может, подождём? Вдруг пациент сам справится?


Наглость, самодовольная, почти театральная.


Как будто речь шла не о живом человеке, который задыхался в агонии, а о каком-то бесформенном эксперименте, о неживом материале, который можно было оставить, чтобы посмотреть — будет ли он тлеть, разлагаться, или всё же каким-то чудом восстановится.


Мирослав медленно поднял голову. Их взгляды встретились.


— Это не обсуждается.


Карпов всё ещё улыбался.


— Если сейчас не вмешаемся, он может не дожить до утра.


Тишина. Вязкая, удушающая.


Карпов не отводил глаз. Казалось, что в эти мгновения решается не только судьба пациента, но и что-то большее — то, о чём они оба не говорили вслух, но оба знали, оба чувствовали нутром: борьба не просто за методику, за право лечить, а борьба за власть. За контроль. За то, кто здесь будет решать, а кто только исполнять.


И Карпов знал это. И Мирослав знал.


Карпов смотрел на него долго. Казалось, что в этот момент он взвешивает каждое слово, каждое движение, оценивает его, ждёт, испытывает.


А потом — хмурится. Едва-едва, незаметно, но всё же.


— Ну что ж, Миргородский. Посмотрим, что у тебя получится.


И развернулся, ушёл, оставив за собой лишь холодок и ощущение, что эта битва ещё далеко не окончена.


Операционная будто застыла во времени. Мирослав чувствовал эту неподвижность, это безмолвное напряжение, натянувшее воздух, как струну. В углу, у стены, равнодушно тикали часы, но этот ритм казался издевательским, он не отсчитывал время — он насмешливо напоминал о том, что время не на их стороне. Каждое движение казалось слишком резким, слишком громким. Металл инструментов тихо звякал в руках ассистентов, блестел в свете операционной лампы, скользил по латексным перчаткам, оставляя на них тонкие, влажные следы.


Пациент на столе — молодой омега, с бледным, покрытым испариной лбом, с припухшим лицом, с дыханием рваным, будто разодранным чем-то невидимым внутри. Казалось, ещё немного, и он утонет в собственной слабости, исчезнет, растворится, оставив после себя лишь след — пустую, ненужную в этом мире память.


Но Мирослав не собирался допускать этого.


Его руки двигались быстро, чётко, без колебаний — не позволить страху, не позволить сомнению. Он видел, как медсёстры следили за ним напряжённо, даже дыхание задержав, видел, как один из молодых хирургов замер у стены, не отрывая взгляда, ожидая, надеясь, не веря.


Лезвие скальпеля прошло по воспалённой ткани ровно, уверенно, и вдруг — словно прокололась завязка, словно прорвался нарыв не только в теле пациента, но и во всей этой проклятой ситуации. Вспыхнуло мгновение, когда рана открылась, когда гной хлынул наружу, когда плоть словно отдала из себя всю накопившуюся боль, всю отраву, которая медленно, незаметно убивала её изнутри.


Мирослав молчал. Он только работал.


Раствор фурацилина стекал по его пальцам, каплями падал на простыни, оставляя на белой ткани грязноватые разводы, размывая границы между стерильностью и реальностью.


Кто-то вздохнул. Кто-то вытер лоб, оставив на коже липкий след от перчатки.


Омега зашевелился. Слабый, но всё же глубокий вдох — первый после долгих минут борьбы. Казалось, что его тело наконец признало жизнь внутри себя, приняло, решило не сдаваться.


— Дренаж. — Голос Мирослава был тих, но в этой тишине его услышали все.


Ассистенты молча передавали инструменты, работая слаженно, быстро. Каждый знал своё место, свою роль, но всё же они ждали его слов, его решений, они смотрели на него, как смотрят на того, кто способен спасти, кто не сомневается.


Карпов молчал.


Мирослав чувствовал на себе его взгляд, холодный, оценивающий, но не поднимал глаз.


«Я успел. Но что, если бы я не пришёл вовремя?».


И этот вопрос — жгучий, въедливый, оставался где-то в глубине, в самой сердцевине его мыслей, будто давняя, плохо зажившая рана.

* * *

Коридор встретил их удушливым запахом антисептиков и едва уловимой сыростью стен, впитавших в себя столько боли, страха, надежды и безнадёжности, что теперь они, казалось, дышали этим скопившимся за долгие годы отчаянием. Свет ламп бросал тусклые блики на линолеум, отражая в нём их бледные лица, усталые, но полные чего-то напряжённого, непроизнесённого, будто запертого внутри и не имеющего выхода.


Мирослав шагнул первым, чувствуя, как халат липнет к спине, но даже эта неприятная влажность не могла заглушить огня, что полыхал в нём — не бушующим пламенем, но тихим, жарким, выжигающим всё вокруг, сжигающим сомнения. Он не мог молчать. Не сейчас. Не после того, как этот человек — нет, не просто врач, не просто старший коллега, а именно Карпов, со своей вечной полуулыбкой, со своей ледяной самоуверенностью, со своими методами, которые, если их можно было так назвать, принадлежали давно умершей, но ещё не похороненной эпохе, — чуть было не погубил пациента.


— Ты чуть не погубил его. — Мирослав не повышал голоса, но слова его прозвучали так, будто резанули воздух.


Карпов не ответил сразу. Он словно смаковал паузу, наслаждался этим мгновением, этим невидимым поединком, который они вели уже не первый раз, но который, чувствовал Мирослав, теперь выходил за границы профессионального спора. Он не спешил, медленно достал из кармана халата пачку папирос, привычно ударил ею о ладонь, вынул одну, зажал губами. Только тогда, когда он чиркнул спичкой, давая огню вспыхнуть на мгновение в полутьме коридора, только тогда он наконец заговорил, выпустив дым в сторону, как если бы это был не дым, а само его равнодушие.


— Не преувеличивай. Я делал всё, как положено.


Как положено. Эти два слова, эти два простых, ничего не значащих звука — они вспыхнули в сознании Мирослава, как искры, ударившие в сухую траву.


— Как положено? — он усмехнулся, но в этой усмешке не было ни капли веселья. — Как положено по твоей методике из прошлого века? Как положено тем, кто считает, что пациенты — это просто тела, а не живые люди? Как положено тем, кто закрывает глаза, потому что боится посмотреть вперёд?


Карпов молчал. Он просто смотрел. Смотрел, не отводя взгляда, как хищник, который терпеливо ждёт момента, чтобы сомкнуть зубы.


— Удивительно, — наконец сказал он, медленно, тихо, так, что в этом не было ни агрессии, ни раздражения, но было что-то, от чего у Мирослава внутри сжалось всё. — Удивительно, что ты всё ещё думаешь, что здесь можно что-то изменить.


Только теперь он усмехнулся по-настоящему. Не криво, не со злобой, но спокойно, даже с оттенком лёгкой насмешки, как человек, который много лет назад осознал, что мир не изменится, и теперь с любопытством наблюдает за теми, кто ещё верит в перемены.


И в этот момент Мирослав понял — это не было предупреждением. Это не была даже угроза.


Это было констатацией факта.


«Здесь нельзя ничего изменить».


Не потому, что не хватало знаний. Не потому, что не хватало инструментов или оборудования.


А потому, что здесь система — нечто большее, чем один врач, чем одна клиника. Потому что эта система впитывает в себя новых людей, подстраивает их под себя, пережёвывает их стремления и выплёвывает назад уже безличными, покорными, идущими в ногу. Потому что здесь выживает только тот, кто либо принимает её, либо становится настолько незаменимым, что его просто не могут сломать.


Карпов знал это.


Он жил этим.


А Мирослав?


Он смотрел в эти уверенные глаза, в этот спокойный, почти ленивый взгляд, и знал: это не просто профессиональная вражда.


Это была война.


И если он замедлится, если он не будет бдительным, если он даст Карпову шанс — в следующий раз пациент может не выжить.


И, возможно, это будет даже не случайность.


«Если я промедлю, следующий пациент может не выжить».


Он молча кивнул, развернулся и пошёл по коридору, чувствуя на себе взгляд Карпова, тяжёлый, пристальный, словно тот уже предвидел, как эта война закончится.

* * *

Коридоры больницы в этот час казались бесконечными, как шахматные клетки, выложенные стерильным светом ламп. Всё было погружено в привычное, почти механическое движение — негромкие голоса, шелест бумаги, редкие звонкие шаги дежурных врачей. Но стоило прислушаться, и за этим внешним порядком можно было уловить что-то ещё — невидимое напряжение, едва ощутимый ток недосказанности, будто воздух сам подсказывал: здесь происходит нечто большее, чем просто работа.


Мирослав шёл быстро, целеустремлённо, не позволяя себе лишних мыслей. В груди ещё билось постоперационное напряжение, в висках звучали голоса — эхом, рваными фразами:


«Обычное осложнение… У пациента уже была скрытая инфекция…», — Карпов стоял там, сложив руки на груди, и улыбался так, будто вся ситуация была не более чем мелким досадным недоразумением.


«Я должен найти доказательства. Если не смогу защитить пациентов — кому тогда доверять?».


Он остановился перед дверью главного врача. Массивная, деревянная, отполированная до блеска — словно за ней скрывалось нечто неизменное, неподвластное времени. Вдох, выдох — короткий момент, когда всё внутри напряглось, прежде чем он постучал дважды и без колебаний нажал на ручку.


В кабинете было тихо.


Тусклый свет настольной лампы отбрасывал длинные тени на стол, заваленный кипами бумаг, пожелтевшими папками, с которых облупилась типографская краска. В воздухе чувствовался слабый аромат остывшего чая — жидкость в стакане потемнела, заварка осела на дне, оставляя мутную пленку.


За столом сидел Ефим Степанович. Главный врач.


Лицо его было скрыто в полумраке, но при этом казалось невероятно чётким — резкие черты, строгий взгляд, глубоко залегшие морщины на лбу, будто сама больница оставила на нём свой неизгладимый отпечаток. В пальцах он медленно поворачивал авторучку, словно взвешивая каждое слово, которое ещё не было сказано.


Мирослав вошёл, чувствуя, как тихо щёлкнул дверной замок у него за спиной.


Главврач медленно поднял глаза.


— Миргородский.


Его голос прозвучал ровно, без тени удивления, но в этом спокойствии таилось что-то большее — нечто, чего нельзя было понять с первого взгляда.


Мирослав застыл на мгновение, ловя этот взгляд, потом твёрдо шагнул к столу.


— Я пришёл обсудить случай в третьей операционной.


Ефим Степанович медленно отложил ручку в сторону, сцепил пальцы в замок. В этот момент было невозможно разобрать, о чём он думает.


— Этот случай уже разрешён, насколько мне известно.


— Разрешён? — в голосе Мирослава мелькнула горечь. — Только потому, что я оказался там вовремя.


Главврач промолчал.


На секунду показалось, что он даже не удивлён. Нет, скорее, он выглядел так, будто ждал этого разговора.


— Ты хочешь сказать, что Карпов нарушил протокол?


— Я хочу сказать, что он едва не убил пациента.


Ефим Степанович чуть склонил голову, его взгляд стал внимательнее — не гневный, не осуждающий, но проницательный, будто он изучал что-то невидимое, скрытое между строк.


— Серьёзное обвинение.


— Я знаю.


Мирослав не отводил глаз.


Тишина затянулась.


Где-то вдалеке, за закрытыми окнами, раздался приглушённый шум — может, машина, проехавшая по ночной улице, может, чей-то приглушённый голос. Мирослав чувствовал, как внутри всё напряжено до предела, будто невидимая струна готова порваться.


Ефим Степанович молча развернул на столе одну из папок, вынул из неё тонкую карточку, пробежал по ней глазами.


— Ты считаешь, что Карпов сделал это намеренно?


— Я не знаю.


Мирослав стиснул пальцы.


— Но я знаю одно: если мы оставим это без внимания, то в следующий раз пациент может не выжить.


Эти слова повисли в воздухе.


Ефим Степанович снова посмотрел на него.


— Ты пришёл требовать наказания?


Мирослав сделал короткий вдох.


— Я пришёл требовать разбирательства.


Главврач медленно кивнул.


— Я рассмотрю этот случай.


Слова были сказаны ровно, без лишних эмоций. Он не выразил ни одобрения, ни возмущения — но Мирослав знал, что этот разговор ещё не окончен.


Он вышел из кабинета, чувствуя, как за спиной вновь щёлкнул замок двери.


В коридоре было темно.


Всё внутри у него было напряжено, мысли ещё пульсировали, обгоняя друг друга. Он не знал, что предпримет Ефим Степанович. Он не знал, как далеко готов пойти главный врач.


Но он знал одно:


Карпов не остановится.


И если он хочет защитить пациентов, то ему придётся быть на шаг впереди.

Загрузка...