И вновь та же комната. И за это время в ней ничего не изменилось. Серые стены не расцвели красками, не покрылись детскими рисунками. Пол не стал ни ровнее, ни чище, а привинченный к нему стул, удобней. Ничего не изменилось, разве что запах крови стал не таким ярким, но запах страха усилился. Хотя, возможно это капитанские выродки мне нос отбили.
Возможно. А возможно и нет. Но после спокойствия лазарета, после его стерильной серости, после аромата трав, едких мазей и спирта, после царящего в лазарете запаха надежды, тяжелый дух страха и безысходности ощущается особо резко.
Интересно зачем меня сюда привели. Допрашивать будут понятно, на то она и допросная. Бить? Возможно. Хотя, и не логично, можно было не прерывать те избиения и позволить капитану и его людям превратить меня в послушный кусок отбивной. Им для того уже немного оставалось. Он всего-то хотел, чтобы я подписал бумаги, обличающие меня и отца, и я уже был готов взять перо в руки.
Про маму речи не было. Ни разу. Интересно почему? Я сам видел, как ее арестовали, да и толстый капитан, говорил что-то о ней. В первые наши встречи. Еще до того, как начал меня бить. Я попытался вспомнить, что именно, но ничего не вышло. Ни слов капитана, ни лица мамы, ни ее запаха я вспомнить не смог. Лишь ощущения, бесконечной любви, безраздельного счастья, граничащей с безумием радости.
Мне захотелось вновь ощутить прикосновение ее рук, прижаться к ней, насладиться ее теплом, раствориться в ее нежности, окунуться в ее запах.
А какой у мамы был запах? Я попытался его вспомнить, постарался ощутить, но не смог, вонь пролитой здесь крови и сочащегося из стен и пола страха, перебивали все. Стоило лишь подумать о страхе как он накатывал на меня, заставляя сердце замирать, а горло сжиматься.
Я постарался отвлечься, запрокинул голову, скользнул взглядом по стенам. В темноте не слишком что-то разглядишь, но и чем-то заниматься надо. Разглядывание едва видимых в темноте стен, не самое плохое занятие. Хотя и совершенно бесполезное. Впрочем, как и все в тюрьме.
Не знаю, может другие арестанты и заняты чем-то приличным, как те трое, что били меня, но я просто сидел. Или лежал. Или ходил из угла в угол. До того, как меня начали бить, после же, я только лежал. Лежал и ждал, когда придут те, кто вновь станет меня бить.
История повторяется. Все повторяется. Я снова в той самой комнате куда меня привели, сразу после ареста, я снова жду, снова неизвестно кого. Вообще с этой комнатой у меня многое связано. Именно здесь я впервые увидел толстого капитана. Именно здесь, протирая взмокшую лысину платочком и довольно скаля зубы он кормил меня кислыми мочеными яблоками, от вкуса которых на глазах выступали слезы. И это не были слезы счастья. Именно здесь попрекая теми же яблоками, толстый, лысый капитан первый раз ударил меня. Именно здесь он начал меня избивать. Именно здесь, он выдвигал все свои требования.
В камеру ко мне он пришел лишь однажды, в день последнего избиения. Больше я не видел ни его, ни бивших меня уголовников.
И вот я снова здесь. И снова не знаю, чего ожидать. Но в том, что что-то будет сейчас, я не сомневался.
Потеряв интерес к стенам, ощутив безумную усталость, испытав укол страха перед новыми избиениями, и отбросив его прочь, я лег на стол. Железный. Или обитый железом, не важно, его холод растекся по горящему огнем лбу, расслабил, отогнал страх. Я закрыл глаза. И задремал.
— Завидую вашей выдержке, молодой человек! — услышал я пробившийся сквозь неприятный сон голос.
Голос. Знакомый голос. Где-то я его уже слышал. Не помню где. Помню только, что обстоятельства были не самыми приятными, и я бы с радостью не слышал этот голос больше никогда. Он был мне неприятен, но и не вызывал той дрожи, что пробуждал голос любившего избивать меня капитана.
И все же, обладателя этого голоса я тоже не любил. Примерно, как школяр не любит учителя по предмету, который никак не дается. И вины учителя здесь нет, и двойка в ведомости не радует. Школяр. Хм. А я-то, кто, как не школяр? Мне еще год этот доучиться нужно. И не плохо было бы сдать экзамены и остаться еще на год. Вот только кто из директоров рискнет и возьмет к себе бывшего арестанта.
И никому нет никакого дела, что попал ты в тюрьму по совершенно ложному обвинению или, как в моем случае, и вовсе без обвинений. Ты даже косвенно замешан в деле, где всего лишь упоминаются темные и на тебе клеймо. Вечное клеймо неблагонадежности. Даже не сомневаюсь, что поскольку я не появился в гимназии в первый учебный день, то они отправили запрос и получив ответ уже исключили меня.
Я конечно, попробую восстановиться, но только вряд ли у меня что-то получится. Особенно пока я здесь. Из тюрьмы надо выходить и делать это быстро. Мне же не только с гимназией надо решать, но и что-то с сестрами делать.
Я бы мог выйти быстро, нужно только подписать бумаги. Подписать, не читая. Подписать, и забыть об отце. А потом, хоть Сибирь, хоть нищета, но на свободе. Однако я не уверен, что толстый лысый садист с погонами капитана, не врет мне. Скорей всего, подписав бумаги, я подпишу и себе и отцу смертный приговор.
Впрочем, говоривший со мной голос лысому толстому капитану не принадлежал. И более того, я знал этот голос и чем больше мы молчали, тем больше я уверялся в том, что знаю его обладателя, но не могу вспомнить. Да и бог с ним, кто бы он ни был, надо его выслушать, может он что полезное скажет.
Открыв глаза увидел стоящего передо мной человека в серой шинели. Того самого, что пришел арестовывать отца. Он выглядел так же, все та же военного покроя шинель, все те же стоптанные и похоже тоже военные сапоги, та же нелепая, растрепанная прическа. Только на этот раз шинель была расстегнута и под ней красовался черный военный китель с ярким золотым значком на правой стороне груди.
Я обомлел. В золотом круге, черный двуглавый орел, без скипетра и державы. Вокруг ног его оплелся змей, но он не угрожает орлу, он защищает его.
— Все верно, — кивнул он, глядя, как выкатываются из орбит мои глаза. — Я именно из того ведомства, с которым никто в здравом уме не решается связываться, — и он доброжелательно улыбнулся. Прямо так, как когда арестовывал моего отца.
— Я думал вы просто сказка, — лишь сумел выдавить я.
— Страшная сказка, — кивнул он, снял шинель, бросил ее на край стола, подкрутил ручку принесенной керосинки, добавляя света, сел на стул. — Для темных, конечно. Не для вас.
Я хмыкнул. Не для нас, как же. Отца арестовали, мать арестовали, меня арестовали. А девочки? Что с ними?
Я открыл рот, но он меня опередил.
— С ними все в порядке, — достав из кармана шинели сложенные в трубочку бумаги, он разложил их на столе, разгладил рукой. — Они слишком малы, чтобы что-то знать. И слишком девочки, чтобы интересоваться подобным. Потому несколько ночей они еще переночевали в доме, пока ваша гувернантка занималась выправлением бумаг и сборами в дорогу. Затем отправились к вашей бабушке в Зайцево. Шестого января, если уж быть совершенно точным. Под присмотром и в сопровождении все той же гувернантки вашей, Анастасии Павловны.
— В Зайцево? — уточнил я.
— В Зайцево, — раскладывая бумаги на столе, подтвердил человек в шинели.
— Зимой?
— Зимой, — кивнул он, но оторвался от бумаг и слегка напрягся.
— В январе?
— В январе, — он нахмурился, наклонил голову, напрочь забыв о бумагах. — Что не так, Глеб Сергеевич? — правый его глаз сощурился.
— Звучит это не слишком разумно.
— Почему? — он сложил руки, прямо поверх бумаг и с интересом посмотрел на меня.
— Три женщины, — пожал я плечами. — Снег. Метели. Шестьсот верст. Вы когда-нибудь ездили в Зайцево? Туда даже летом проехать целое приключение. Зимой же.... Мы никогда не ездили зимой. Кто их повезет? Точнее уже повез. Ильяс?
— Честно говоря не думал об этом. И нет, Ильяс остался приглядывать за домом. Я понимаю ваше беспокойство, Глеб Сергеевич, — кивнул человек в шинели. — И я отдам приказ проверить добрались ли они до места. Но на вашем месте, я бы больше беспокоился о себе.
— Бить будете? — невесело скривился я. — Опять?
— Бить мы вас не будем. Мы другое ведомство и методы у нас иные. Но вашим сестрам сейчас ничего не угрожает, в отличии от вас.
— Я своим сестрам тоже сейчас не угрожаю.
— Глеб Сергеевич, — он устало вздохнул, но проявил терпение. — Угроза исходит не от вас и не им. Сама ситуация угрожает вам. И силы, которые мы, к сожалению, не можем контролировать тоже угрожают вам.
— Силы? — я усмехнулся, губы, еще не до конца зажившие треснули, и я зажал кровоточащую рану рукой. — Угрожают мне? Господь всемогущий, да кому интересен пятнадцатилетний отрок? Неужто темные теперь за молодняком охотятся и его подчиняют?
— Это было всегда, — он вернулся к бумагам, перетасовал их на столе. — Тьме всегда были интересны молодые, просто потому, что вы, дети еще по сути, но тела у вас взрослые, однако ваша ментальная составляющая мягкая, как пластилин. С вами можно делать все, что только взбредет на ум. Не всегда. Не со всеми. Ласточкин обломал об вас зубы, — он хищно осклабился. — Он думал, что вы сдадитесь, но вы молодец. Я впечатлен.
— Вы наблюдали? Вы дали приказ бить меня, а потом отменили его? Мне порадоваться и поблагодарить вас? — спросил я, зажимая очередную открывшуюся на губе рану.
— Не стоит, - он поморщился. - И нет, такого приказа я не отдавал. И не только я, но и Комитет в целом. Я забрал вас у Ласточкина не ради благодарности, не из чувства вины, что арестовал вашего отца, не потому, что хотел спасти вас от несправедливого обвинения, или предъявить другое. Тут иное. Тьма и ее прислужники очень хотят наложить лапы на определённые вещи. Они пытаются управлять нашей жизнью. Они ищут тех, кто может им помочь в этом.
— Я ничего не сделал. Мой отец тоже ничего подобного не делал. Про маму я и вовсе молчу.
— Я знаю, — кивнул он. — Знаю! Поверьте, Глеб Сергеевич, мы, Комитет, внимательно следим за всеми проявлениями тьмы. Мы тщательно отслеживаем любое использование темных стихий, — он замолчал, пристально глядя на меня.
Я сглотнул. Любое! Он особенно подчеркнул это слово. Любое? Значит они могли узнать и о моем баловстве с темными стихиями. Но я лишь вызывал безобидных паучков. Всего лишь. Хотя, надо признать, и этого делать был не должен. Анастасия Павловна была права. И если бы я ее послушал, если бы не играл с тьмой, то отец был бы сейчас на свободе. И не только отец, но и я и мама.
— Но вы же, Глеб. Я могу называть вас просто Глебом? — я кивнул. — Вы ведь не владеете темными стихиями? Не умеете к ним обращаться. Не знаете, как управлять ими, — он смотрел мне в глаза, словно ожидая подтверждения своих слов. И вопросы он задал странно, словно и не вопросы это были вовсе. Словно он утверждал, а не спрашивал. А от меня требовалось лишь подтвердить его слова.
Зачем ему это? Моя спина покрылась потом, ладони стали влажными, сердце бешено застучало. Я не доверял ему, еще бы, как можно доверять человеку, который арестовал твоего отца. Я боялся его. Из того он ведомства, которое не без гордости называет, или из другого, какая разница, избиение заключенных в Российской Империи, мягко говоря, не приветствуется. Можно и самому арестантом стать. И, тем не менее, толстого лысого следователя это не остановило.
Ласточкин, ну надо же. Никогда бы не подумал, что у такого человека может быть такая элегантная фамилия.
Вот и этому, упорно не желающему представляться, типу в черном мундире и серой шинели никто и ничто не может помешать избить меня. И уж точно его не остановит такая мелочь как собственное слово.
Но надо что-то отвечать. Я снова сглотнул, поморщился от привкуса железа в слюне и сдавленно кивнул.
— Я так и думал. А точнее знал. И раз я не ошибся, то позвольте мне объяснить вам, что происходит. Но прежде: Глеб, вы пьете кофе?
— Нет, — я покачал головой и растерянно приподнял плечи при чем здесь чертов кофе. — Отец всегда говорил, что я еще слишком мал для этого, — осторожно подбирая слова сказал я.
— Он правильно говорил. Ваш батюшка, наверняка говорил вам много умных вещей, пока вы слушали его. Точнее до тех пор, пока вы его слушали. И про кофе он прав, это очень сильный стимулятор. И детям его нельзя. Но вы пробовали его? Вы ведь пробовали кофе, Глеб?
— Несколько лет назад. У дедушки. Он оставил на столе кружку, и я глотнул.
— Ну и как вам? — на губах его проступила улыбка.
— Отвратительно! — честно признался я. — Горько, язык вяжет, и от вкуса во рту потом не избавиться.
— Как и вино, — задумчиво произнес человек в шинели. — Пробуя первый раз, кажется, что оно противное, но потом втягиваешься. Как, собственно и со всем. Деньги, убийство, власть, любовь женщин. Все противно в первый раз, но потом либо привыкаешь, либо это начитает нравится. За исключением женщин. Тут скорее обратное. Но вам еще рано.
Он замолчал, продолжая сверлить меня взглядом. Я же сидел, подтянув ноги, сжав руки на коленях, и гадал к чему весь этот разговор.
— Как и темные стихии. Первый раз они пугают, может быть даже настолько, что захочется вырвать себе руки, только чтобы больше никогда не испытывать подобного. Но потом, потом это уже как дыхание, как умение плавать. Ты умеешь и все. И вода больше не пугает тебя. Она кажется мягкой, ласковой, готовой тебе помочь, поддержать тебя на плаву, унести куда ты ей скажешь. Вы умеете плавать, Глеб?
— Умею, — я прыснул.
Даже сейчас, даже в такой обстановке, даже на странном допросе, где вопрос задаются как-то слишком завуалировано, я не мог не усмехнуться, вспоминая, как именно научился плавать.
Это случилось, когда я гостил у деда Федора. Дед мой герой не трех войн и десятка мелких вооруженных конфликтов, жесткий, иногда до жестокости, человек. Он посадил меня в лодку, сказал, что мы покатаемся, вывез на середину озера, приказал раздеться и столкнул в воду, а сам погреб к берегу.
Я выплыл. Не помню, как доплыл, пару раз едва не захлебнулся, но на берег выбрался. Дед улыбаясь стоял надо мной, и совсем не ожидал услышать от меня то, что услышал. За это я был вознагражден крепкой затрещиной, сидением в чулане до полуночи и лишением ужина. Однако в честь того, что я теперь умел плавать, ужин я все же получил.
Не знаю зачем, но я рассказал эту историю незнакомцу в черном мундире.
— Вы часто ездите к деду?
— Тогда был последний раз. Они с отцом не слишком любят друг друга.
— И сколько вам было лет?
— Шесть.
— Сейчас четырнадцать. Вы не виделись с дедом восемь лет? — я кивнул. — А ваши родители?
— Последние три года точно нет. Он не хочет приезжать к нам. А родители не хотят ездить к нему. Он и Оленьку ни разу не видел.
— Оленька, это ваша сестра? Та кроха, что сидела рядом с вами на ступенях? — я кивнул.
Он кивнул в ответ, что-то черкнул на бумаге, расстегнул верхнюю пуговицу кителя.
— Ну, что я вам скажу, Глеб. Все не так плохо, как мне казалось. Все очень даже не плохо. Не хорошо, но для вас не плохо. Жарковато здесь, не находите. Прямо-таки дышать нечем, — он расстегнул вторую пуговице ворота, потянул его на себя, обнажая белую рубаху под ним и черное пятно татуировки на шее.
Татуировка? У него есть татуировка на шее. Анастасия Павловна говорила, что видела на запястье, но рук его я сейчас не вижу. А на шее точно есть. Черная, как китель. Я нахмурился. Неужели этот странный человек из самой секретной из всех секретных служб сидел в тюрьме? Татуировки не принимались в обществе. Разве что в тюремном.
Татуировки осуждались церковью, даже тюремные или солдатские. Священник, что бывал у нас дома рассказывал, что эти бесовы картинки пришли к нам от дьявола и несут в себе только зло. И в качестве примера приводил все тех же заключенных. Он делил их на уголовников и политических и спрашивал отца видел ли он когда-нибудь хоть одну татуировку у политического? На что мой отец отвечал, что вообще их не видел. И священник заканчивал веской фразой о том, что уголовники творят зло на земле и дьявол отмечает их деяния картинками на коже. О том, что татуировки бьют такие же арестанты, священник словно забывал.
Мой взгляд прилип к едва заметной татуировке, разглядеть которую я не мог, как ни старался. Человек в шинели заметил это и широко улыбнулся, но воротник поправил так, что татуировка скрылась.
— Так все же, вы не видели вашего деда восемь лет?
— Немного меньше, — не отрывая взгляда от ворота кителя, надеясь, что татуировка вновь появится, ответил я. — Мы виделись еще раз, однажды на рождество, — я встрепенулся, татуировка потеряла значение, стала лишь слившимся с кителем черным пятном, под белоснежной рубахой. — Во всем этом замешан дед Федор?
— Дед Федор? - он вздрогнул. Клянусь, его плечи дернулись, спина выгнулась, мышцы напряглись, а сам он посмотрел на меня странно, чуть приопустив одну бровь. - Ваш дед? - мышцы его расслабились, бровь вернулась на место, по губам скользнула улыбка. - Нет. Я совершенно уверен, что он здесь совершенно не при чем. Однако об отце вашем, как и о вашей матери, я такого сказать не могу. Хотя лично я считаю, что ваш отец всего лишь был, не слишком осмотрителен в контактах. Он вел общие дела с человеком, который напрямую связан с темными. И пока идет следствие, это все, что я могу вас сказать. Не волнуйтесь, Глеб, мы со все этим разберемся. Обязательно разберемся.
— А мама? Что на счет мамы?
— А вот по вашей матушке все намного сложнее. Если ваш отец всего лишь вел дела не с тем человеком, и мог не знать, с кем именно их ведет. Мог и знать, и именно в этом нам и предстоит разобраться. Знал он, или нет. То ваша матушка действительно замешана в делах не слишком приятных. Я бы сказал политически вредных и опасных для империи. С ней, с вашей матушкой, все сложнее. Я плохо знаю, что там происходит. Мне лишь известна причина ее ареста. Подробности же дела мне не известны. И мое ведомство к ее аресту не имеет никакого отношения. Поэтому и детали узнать чрезвычайно тяжело. Однако скажу вам честно, я думаю, что и ее арест некая ошибка. Но с этим еще предстоит разобраться.
Он лукавил. Он недоговаривал. Он не врал, но точно не говорил всей правды, и я это чувствовал. Я знал это. Но ничего не мог с этим сделать. Мне оставалось только принять его слова на веру и ждать, что когда-нибудь в эту дверь войдут мои родители и мы все вместе поедем домой.
— Что же касается вас, — он поднялся, — то мы закончили.
Он подошел к двери, несколько раз ударив в нее кулаком и, услышав шаги и звон ключей, крикнул:
— Мы закончили!