Глава 4

Два дня прошли незаметно. Я вдоволь наговорился с мамой, оттянув на себя все её внимание, чем вызвал немаленькую ревность Наташки. Я наигрался с Оленькой, напоив всех её кукол и плюшевых зверей чаем, и сводив их в театр и школу.

Отца я видел лишь мельком. Он был слишком озабочен свалившимися на него проблемами, в которые не посвящал никого. Даже маму. Я задал ей вопрос, но она лишь отмахнулась, сказав, что отец взрослый, умный и очень надёжный мужчина, и он со всем разберётся.

Вечера же я проводил в обществе Анастасии Павловны, стола и колоды карт. Она учила меня быстро и чётко, как никогда не учила наукам. И надо сказать, она оказалась отличным учителем. А я, с её слов, прекрасным учеником, что схватывает всё налету и понимает быстрее, чем математику.

И она научила меня не только играть. Она научила, читать людей, их реакции, их эмоции. Научила небольшим фокусам, осторожному, порицаемому в обществе игроков, шулерству. И взяла с меня слово, что я никогда и ни при каких обстоятельствах не буду играть на большие деньги.

— Это развлечение, не более того. С его помощью, вы, Глеб Сергеевич, можете войти в общество, не быть там белой вороной. Но вам необязательно проигрывать всё, как тот поручик. Помните, карты открывают двери, но азарт запирает их. Поддадитесь азарту, и рано или поздно, он вас убьёт. Запомните: азарт убивает всё! Каждый раз, садясь за стол, помните для чего, или для кого вы это делаете. Всегда преследуйте цель, и это никогда не должен быть выигрыш. Если хотите просто поиграть у вас всегда будут друзья, проиграть которым десяток рублей не стыдно и не накладно. Но серьёзные игроки обыграют вас. Всегда обыграют. Карты не решат ваших проблем, они не дадут ни еду, ни кров. Отобрать могут все, что-то принести нет. Я не смогу и не хочу делать из вас профессионального игрока за две недели. Я хочу, чтобы вы понимали, что делаете.

Мы играли с ней оба вечера, пряча карты всякий раз, когда кто-то входил в гостиную. Как мы не заметили отца, я так и не понял.

Он вошёл с кипой исписанных бумаг в руках, встал возле камина, глянул на нас, кивнул мне, кисло улыбнулся. Сел на корточки, положил перед собой бумаги. Он брал их по одной. Пробегал глазами, качал головой, морщился, или хмыкал и кидал в огонь. Дождавшись, когда бумага прогорит, брал следующую.

Спалив последнюю бумагу, он поднялся, отряхнул колени, повернулся к нам:

— Анастасия Павловна, будьте так добры, попросите Ильяса вычистить камин.

— Хорошо, — кивнула гувернантка. — Но он чистил его вчера.

— Скажите ему, что это моя личная просьба.

Анастасия Павловна кивнула, поднялась. Отец развернулся, ушёл к себе в кабинет, где и проводил все последние дни.

— Не уходите, Глеб, мы не закончили партию, — сказала она.

Я лишь кивнул, глядя, как закрывается дверь кабинета за сгорбленной спиной отца. Мне хотелось броситься к нему, ворваться в кабинет, обнять, заставить поделиться со мной его неприятностями. Но я ничего не сделал. Я так и продолжал сидеть с веером карт в руках и смотреть на закрывшуюся дверь.

Анастасия Павловна вернулась быстро, за ней тихо ругаясь, пришёл Ильяс. Молодой, смуглый, с мощным торсом и огромными ладонями, в которых моя рука тонула без остатка.

— Глеб Сергеевич, — заскулил он, — но хоть вы скажите вашему батюшке, что нельзя так над людями издеваться.

— Людьми, — поправила Анастасия Павловна.

— Чего? — Ильяс взглянул на неё. — А, ну да, людьми. Глеб Сергеевич, — он снова повернулся ко мне. — Ну, нельзя же так. То запряги бричку, то распряги. То сбегай до бакалеи, купи вина, то не беги. То бумага ему потребуется, то чернила. А через минуту их и не надо вовсе. Нельзя же так с людями. Да и не дворецкий я какой, не мальчишка посыльный. Конюх я. Конюх!

Я покосился на гувернантку. Она поморщилась, махнула рукой и села за стол. А Ильяс продолжал:

— Вот камин теперь. Чего его чистить-то, а? Вчерась же чистил.

Я услышал, как скрипнули зубы Анастасии Павловны, взглянул на неё. Внешне она была спокойна, только глаза закатила.

— Я скажу, Ильяс! — пообещал я. — Обязательно скажу.

— Благодарствуйте! — поклонился он и опустился на колени перед камином.

— Так, выдохнула Анастасия Павловна, — и на чём мы с вами остановились. Три четвёрки это..., — она подняла обеспокоенный взгляд куда-то поверх меня.

С лестницы послышались шлёпающие шажки маленьких ножек, детский жалобный всхлип и заспанный девичий голос просипел:

— Насия Пална, мне опять космалы снились, — Оля села на ступеньку и, выронив плюшевого мишку, заплакала.

Бедная Оленька, ей всего четыре года, а кошмары уже стали её постоянными спутниками. Что поделаешь, она родилась не в той семье. Она могла бы быть прекрасным, счастливым ребёнком, могла бы смеяться с утра до ночи, радуясь игрушкам и радуя родителей. Но она родилась здесь, среди нас.

Она радуется сама и радует родителей и нас, её родственников, но кошмары пришли к ней раньше, чем ко всем нам, и они сильнее. Они злее. Ей придётся свыкаться с ними, приспосабливаться. Как и всем нам. Но мы старше, мы уже что-то умеем, что-то можем. Мы знаем, как противостоять кошмарам. Мы не можем их победить, не можем их игнорировать, но мы умеем не поддаваться им.

Она не знает ничего. Она слишком мала, чтобы понимать, что на них можно просто не обращать внимания. И всё же, она моя сестра, маленькая, беззащитная, безобидная. Добрая, ласковая, весёлая днём, вечером она превращалась в мрачную, замкнутую, ничего не хотящую. Пока ещё не злобную, но это тоже придёт. К Наташке же пришло, хотя таких кошмаров, как у Оли, у неё не было.

Недосып скажется на ней. Обязательно. Она уже сейчас сопротивляется сну, занимает себя, чем сможет, пока не засыпает среди игрушек, что должны её защищать. Но кошмары всё равно находят её. Обычно Оленьку спасали амулеты, и новый, только что заряженный не позволял кошмарам проникать в её разум, но каждый следующий заканчивался быстрее и требовал всё больше. И стоил всё дороже. Видимо, сегодня и купленный на прошлой неделе кончился. Всего шесть дней назад. Шесть дней. Эдак артефактор к нам домой переедет.

— Я сам! — я встал, жестом остановив бросившую карты на стол и начавшую подниматься гувернантку. — Я сам.

Оля подняла круглое бледное личико, улыбнулась мне, протянула маленькие ручки, обняла меня за шею, прижалась всем телом. Я ощутил, как по плечу потекли её горячие слёзы. Прижал её к себе, поднялся.

— Тебе со мной не страшно? — спросил я, поцеловав её в щеку.

— Нет! — радостно улыбнулась она. — С тобой мне никогда, никогда не стлашно!

— Тогда пойдём! — я шагнул на лестницу. — Сегодня я буду спать с тобой!

Она ничего не ответила, лишь сильнее прижалась ко мне. Я пригладил её русые волосы и, перехватив маленькое и такое родное тело поудобней, поднялся по лестнице. В спину мне полетело одобрительное бурчание гувернантки.

— Я всё слышу! — усмехнулся я, ступая в коридор второго этажа.

Дверь скрипнула. Узкая полоска света ворвалась в комнату, прорезала темноту, подсветив запрокинутую голову Оли. Сестренка спала беспокойно, часто вздрагивала, ворочалась, бормотала во сне. Её маленькие ручки впивались в простыни и одеяла, она лягалась и выгибалась. Но она спала. Спала спокойно, насколько может спать спокойно столь деятельная натура. Она спала, и разум её отдыхал. Сейчас ей кошмары не снятся. Я вижу. Я знаю. Кошмары снятся иначе.

Я повернулся. В дверях, облокотившись на косяк плечом, стоял отец. Вид у него был довольный, но вместе с тем напуганный и уставший донельзя. Он всегда говорил, что мы, благородные господа, не имеем никакого морального права показывать свои слабости на публике. И неважно, сколько вокруг народу, неважно, кто они, их доход, происхождение. Если ты благороден, ты должен оставаться таким до самого своего конца. Единственное место, где можно показать слабость, — это дом. Единственные люди, кто может видеть твою слабость, это родные, самые близкие твои люди. Те, кому ты всецело доверяешь. Отец всегда был строг и собран. Я никогда не видел его ни слишком печальным, ни излишне радостным. Иногда мне казалось, что он не испытывает никаких эмоций. И вот сейчас он смотрит на меня, и во взгляде его нежность смешивается с напряжением. Он позволил мне видеть свой страх, свою усталость. Неужто он, наконец, понял, что я вырос, понял, что может мне доверять.

Я начал вставать, но он остановил меня, подняв ладонь. Ещё минуту отец стоял в дверном проёме, подсвеченный снаружи, отчего казался не человеком, а забавной тенью. Его взгляд скользил по комнате, словно в поисках чего-то, но, видимо, не нашёл.

Отец покачал головой, вошёл внутрь, плотно прикрыл дверь, чиркнул спичкой, подпалил свечу.

— Не спишь? — спросил он, присаживаясь на самый край кровати, прикрыв широкой ладонью свечу так, чтобы свет не попадал на спящую дочь. Он и в комнату не попадал, лишь ладонь просвечивал, да от пуговиц на камзоле отражался.

Зачем отец вообще зажёг свечу? Кто знает, иногда он совершает очень странные поступки. Как, например, его вопрос. Сплю ли я? Конечно, сплю! Конечно! Разве не видно?

— Нет, — шёпотом ответил я.

Оля застонала, задёргалась, глаза её забегали под веками, лоб наморщился, в складках появились капельки пота. А вот и кошмар. Она всхлипнула, хихикнула, приподнялась и ухватила меня за палец. Тело её тут же обмякло, на губах появилась улыбка, глазки перестали бегать, складка на лбу разгладилась. Оленька упала, разметав на подушке копну светлых волос.

Отец наклонился над ней, отбросил пряди с лица, позволяя ей дышать. Его пальцы пробежали по лбу дочери, стёрли пот. Он улыбнулся, глядя на неё с теплотой и нежностью, приложил ладонь к её щеке. Прикрыл глаза, наслаждаясь тем, как крохотное личико тонет в его огромной ладони. И вдруг резко, не отнимая ладони от лица Оли, повернулся ко мне. Он смотрел на меня, словно видел впервые, словно изучал меня.

— Нужно поговорить, — сказал отец, не умея и не желая откладывать. Взгляд его не был ни злым, ни расстроенным, ни даже колючим. Скорее требовательным, но нежным. — Спускайся вниз, — он протянул мне ключ от своего кабинета. — Жди меня там, — кивнул он. — Ничего не трогай на моём столе, остальное можешь рассматривать как угодно. Разрешаю тебе взять фигурки с полки, — его бровь едва заметно приподнялась, а губы дрогнули в едва сдерживаемой улыбке. Он знал, как я хочу дотронуться до глиняных фигурок скоморохов. И вот, впервые давал мне разрешение. — Прошу быть аккуратным и не разбить их. Но взять их ты можешь.

От удивления я рот открыл. Я и раньше мог заходить в кабинет отца без него самого, но с его ведома и разрешения, и с единственным условием: ничего не трогать. Ничего и никогда. Я нарушил это условие два дня назад, и ничего не произошло. Теперь же мне позволялось трогать всё что угодно. Я могу залезть на лестницу и достать книгу с самого высокого яруса полок. Я могу покрутить глобус, тот самый обшарпанный, старинный, которому уже лет триста. Я могу сесть в любимое кресло отца, где он читает газеты.

Но всё это меркнет перед фигурками скоморохов.

Двенадцать глиняных, раскрашенных скоморохов, в разных позах застыли на полке над самым изголовьем рабочего кресла отца за столом. Он никогда не разрешал к ним прикасаться. На них и смотреть можно было лишь в его присутствии и с почтительного расстояния. И вот он разрешает мне дотронуться до них. И непросто дотронуться, он разрешает мне их взять. Да, не унести к себе, что жаль, но подержать в руках, ощутить их неровности, погладить выцветшую, но такую гладкую и блестящую краску. Мне всегда казалось, что она глянцевая, как фарфоровая кружка. Теперь у меня есть разрешение проверить это.

Я заподозрил подвох. Не знаю в чём, и отец никогда ни зачем подобным замечен не был, но раньше он и фигурки трогать не разрешал. Проверяет меня? На что? На осторожность? На аккуратность, на любопытство? Зачем? Любопытство я и без проверок признаю! Два остальных гарантировать не могу, но я буду стараться.

Что он задумал? В том, что это так я не сомневался. Но что? Я прищурился, посмотрел на него с хитринкой, надеясь, что он увидит взгляд и раскроется. Не увидел и не раскрылся. Отец попросту взгляд мой проигнорировал.

— Ты голоден? — не глядя в мою сторону, спросил он, и я немного растерялся.

Отец никогда не спрашивал меня, голоден ли я. Для него было само собой разумеющееся, что я всегда сыт, одет, обут. Я не мёрзну, не развожу на себе вшей. Для этого он и работал сутками напролёт, потому и редко бывал дома, но неплохо платил людям, которые должны были позаботиться о нас. И они справлялись. Отец же видел свою задачу, как мужчины и отца семейства, в обеспечении нас всем необходимым. А то, что мы нуждались и в нём самом, было для него вторично.

— Я ел, — промямлил я, не найдя ничего лучшего.

— Я не спрашивал, ел ли ты, — нахмурившись, недовольно проворчал он. — Я спросил, голоден ли ты, — лицо его разгладилось, на губах появилась улыбка. — Я принесу бутерброды, — кивнул отец и подмигнул мне и, протянув руку, сжал мне плечо. — И компот. Или, пожалуй, лучше какао? Ты же любишь какао? Все мальчишки любят какао! — он усмехнулся. — Даже когда вырастают. Я, например. Я настолько люблю какао, что мне пришлось научиться его готовить. Я слишком часто возвращаюсь домой, когда даже слуги уже спят.

Я удивлённо смотрел на отца. Таким я его не видел никогда. Он всегда был добр, заботлив, внимателен, готов выслушать, если не был занят или вообще, если был дома. Только он редко бывал дома, а когда бывал, всегда был чем-то занят. Последние же дни он не выходил из своего кабинета и был непривычно мрачен и грустен. Особенно пару часов назад, когда жёг бумаги в камине.

Теперь же он улыбался, шутил и казался довольным жизнью. Его словно подменили. Я закусил губу. И его тоже? Сперва Анастасия Павловна, которая предложила мне интересную сделку и ни разу за два дня не повысила на меня голос. Чёрт возьми, а ведь и её я никогда не видел такой довольной и так часто улыбающейся. Теперь отец. Мне нравится то, что я вижу, но это меня немного пугает.

— Ты ведь никогда прежде не ел в моём кабинете? И какао точно там не пил.

Я покачал головой. Ел ли я в его кабинете? Я и был там раза три за жизнь. И два из них я простоял у дверей, не в силах сделать шаг без разрешения. Только в последний раз позволил себе проявить немного любопытства. И то лишь потому, что я вырос и осмелел. А теперь отец сам даёт мне ключ. Неужели он собирается отойти от дел прямо сейчас и передать их мне. Мальчишке в пятнадцать лет. Я управлюсь. Я так управлюсь, что никто потом не разберётся.

Оля зашевелилась, заёрзала. Крепко сдавила мой палец и тут же отбросила его, словно он был или горячим, или заразным. Она перевернулась набок, забормотала. Быстро, часто, неразборчиво. Скомканные слова перемежались со всхлипами и смешками. Однако стонов не было. Она спала. И мне даже удалось уловить что-то про Жозефину — её любимую куклу. Оленька спала. Спала и не видела кошмаров.

Я покосился на отца. Он кивнул, поставил свечу на пол, накрыл дочку одеялом, подоткнул края, наклонился, поцеловал её в лоб. Несколько мгновений он смотрел на нее и на его губых играла счастливая улыбка.

— Ступай, Глеб, - тихо, продолжая смотреть на Оленьку, прошептал он. - Иди в мой кабинет и жди меня там. За Олю не волнуйся, я знаю, что амулет её истощился. Я привёз новый. Прикреплю его, потом спущусь к тебе. Нам очень нужно поговорить, — он замолчал. Я смотрел на него, ожидая продолжения и, поймав мой взгляд, он продолжил: — О твоём будущем.

Тон отца мне не нравился, но и воле его я противиться не мог. Чувствую, опять будет говорить или о военном училище, или об инженерном университете. И то и другое для меня хуже каторги. Вон, говорят, всех не согласных с политикой правительства ссылают куда-то в Сибирь, так я тоже готов туда отправиться, лишь бы не в военные и не в инженеры. И если скучные чертежи и руки в масле по локоть я ещё готов вытерпеть, то жизнь в форме и по уставу никогда. Ни тебе поспать сколько хочется, ни тебе поесть когда хочется. Даже по нужде, и то по расписанию ходить. Жить в одной комнате не с тремя, как сейчас, а с тридцатью мужиками.

Жаль, что от моего желания мало что зависит. Отец уже принял решение. Мне он может лишь позволить выбрать насколько глубоко и сильно руки мои погрузятся в мазут. Или каким погонам придется украсить мои плечи. И с этим не поспоришь. Воля отца, есть воля отца, и противиться ей можно сколько угодно, но принять придётся.

О чём я? Я день назад в юнги на север собирался, а уж там распорядок так распорядок. По сравнению с моряками пехота или артиллерия не самый плохой вариант.

Я спустился. Под пристальным, напряжённым взглядом Анастасии Павловны миновал гостиную, остановился на самом краю плохо освещённого коридора, ведущего в кабинет отца. Идти туда не хотелось. Но зажатый в кулаке ключ, жёг пальцы. Я понимал, что этот разговор многое изменит, понимал, что не хочу его, что хочу ещё немного побыть ребёнком. Не отроком пятнадцати лет, вынужденном думать о своём будущем, а ребёнком, вроде Оли, или хотя бы Наташи.

Но мне уже никогда не быть таким. Время безжалостно, оно не спрашивает нас, оно бежит вперёд и мне уже пятнадцать. И мне надо думать о будущем. Не хочется, но придётся. И от этого разговора с отцом не убежишь. Его можно лишь оттянуть ценой серьёзного наказания, но избежать не выйдет. Остаётся его лишь принять.

Но кто сказал, что я не могу пошалить? Я знал, что Анастасия Павловна смотрит на меня, волнуется, нервничает, подозревает, что я замыслил что-то недоброе. Очередную шалость, которая вполне может стоить ей работы. Вот и славно. Вот и пусть переживает.

Я усмехнулся, разжал кулак, посмотрел на ключ, а затем высоко подкинул его. Металл отразил огонь горящих свечей и скрылся в моей ладони. Анастасия Павловна вскрикнула. Я слышал, как упала на пол книга.

— Глеб! — взвизгнула она. — Немедленно отойдите оттуда! И отдайте мне ключ! Иначе я буду вынуждена рассказать об этом вашему отцу, — спокойно, но требовательно сказала она. — Где вы взяли его? — она поднялась, в глазах её горел злой огонь.

— Расскажите, — я, пожал плечами, отвернулся, но решил не доводить гувернантку до удара. — Расскажите, Анастасия Павловна. Расскажите. Только отец сам дал мне ключ. Или вы думаете, я его украл?

Я повернулся, встретился с ней взглядом, и, видимо, она что-то увидела в моих глазах. Что-то, что убедило её. Она опустилась в кресло, подняла книгу и кивнула мне. Её губы исказила странная, несчастливая, неумелая, неуместная и оттого пугающая улыбка. Я улыбнулся в ответ и шагнул к дверям кабинета.

Загрузка...