Заходили, кажется, раз семь, но один-два я, пожалуй, мог и не запомнить — Алексеич раскочегарил так, что котёл в каменке светился аж малиновым. В глазах старика под конец мне тоже пару раз мерещился отблеск огня. Но не багровый или красный. Именно пламя, бело-желтое, солнечное. Совершенно неожиданное и, кажется, абсолютно неуместное в лесной бане по-чёрному.
На лавочке сидели молча, потягивая из глиняных чашек какой-то травяной чай, что лесник принёс из дому. Все в белом, как два новорождённых. Или ангела. По поводу одежды вышел странный разговор.
— Держи, надевай, — он протянул мне стопку белья.
— А мои вещи где? — удивлённо спросил я, принимая, между тем, выданное.
— Ты не родной, что ли? Чтоб после бани, да в ношенное рядится? — возмущённо нахмурился старик. — Бери, чистое.
Я натянул на отмытое до хруста тело такие же хрусткие от крахмала, или чем там обрабатывают бельё при стирке, рубаху и кальсоны. Натуральные подштанники, с вязочками внизу, на тряпочных пуговках. Это было то самое нательное, которое я видел только в старых фильмах про войну. Но пахло какой-то особенной свежестью. И, кажется, какими-то травами.
Я не мог вспомнить, когда последний раз так себя чувствовал. Тело словно не весило вовсе, и хотелось ухватиться рукой за лавку, чтобы не улететь в тёмное небо, к разгоравшимся звёздам. Солнце зашло, кажется, не так давно, но темнота здесь, в лесу, меж высоких сосен с одной стороны, и елей ещё выше — с другой, наступала будто бы мгновенно. Было удивился, когда вышли и сели, почему комаров нет. Хотя по детству прекрасно помнил: свирепствующие до десяти, половины одиннадцатого — край, после этого времени они в наших краях дисциплинированно ложились спать, пропадая все до единого. Мы с Саней удивлялись по этому поводу, а его бабушка, баба Шура, объяснила, что носатым и на ярком солнце плохо, и на сильном ветре, и в темноте вечерней тоже. «Капризная скотина комар» — так она сказала тогда. Саня многих ребят из «соколовских» до трясучки потом этой фразой доводил, про капризную скотину.
Ветра не было. Тянуло дымком и травами из раскрытой двери бани. Смолой и хвоей — из-за странного плетня. И росой. Никогда не думал, что у росы есть запах, и что я смогу его различить.
— Зачем я тебе, дядь Мить? — спросил я в звенящей тишине ночного леса под далёкими звёздами.
— Хороший вопрос, Славка. Правильный. Только прежде, чем я тебе на него отвечу — сам себе ответь вот на какой: «зачем ты себе сам?». Пойдём укладываться, завтра поговорим. Утро вечера мудренее, — дед со вздохом встал с лавочки, занёс в предбанничек ведро воды и чистое полотенце, что так и висело на шнуре слева.
— Благодарю, батюшка-банник, за парок добрый, уважил так уважил. Попарься и сам на здоровье, — проговорил он в темноте, поклонившись печке.
— Давно один в лесу живу, да и старый уже, привык разговаривать с тем, кого нету, — будто бы смущённо пояснил Алексеич.
В дом заходили по невысокой, ступенек в пять, лесенке. Дед держал фонарь, диодный, китайский, на батарейках, светивший пронзительно-холодным белым светом. Как в морге.
Справа — подворье под крышей: дровяник, какие-то пустые загоны по грудь высотой, для скотины, наверное. Наверху — настил, откуда доносился запах сена.
— Сортир — там, — махнул он прямо, на крашеную зелёной, кажется, краской дощатую дверь с непременным сердечком, выпиленным в средней доске. Удачное изобретение — туалет под крышей и сразу за стенкой. Таскаться на край участка впотьмах не надо.
Слева, скрипнув, отворилась тяжелая невысокая дверь, и мы по очереди, пригнувшись, вошли в дом. Лесник прошёл вперёд, скрывшись во тьме, которую почти сразу разогнал неровный жёлто-оранжевый свет. Свечи?
Точно. Дед вышел из-за печки с подсвечником в одной руке и, вроде, керосиновой лампой в другой. За стеклом керосинки плясал огонёк свечи. Судя по запаху — настоящие, восковые, не стеариновые, или из чего там их сейчас делают?
Справа от двери нашёлся на стене серый железный рукомойник с раковиной, внутри бело-рыжей от ржавчины, снаружи чёрной, и ведром под ней. Дальше вдоль стен метра на полтора тянулись полки с какими-то банками, пузырьками и свёртками крафт-бумаги. Потом шла печь, настоящая, русская, будто бы недавно побелённая. В маленьком доме она, казалось, занимала если не половину, то точно треть свободного места. За печкой, судя по углу стола и стулу с гнутой спинкой, была кухня, где вдвоем и встать-то, наверное, проблема. Через перегородку от неё — горенка, видимо, в которой я увидел только спинку кровати. Старая, панцирная, с шишечками по углам. Слева, за вешалкой, был дверной проём, закрытый занавесками. Нарисованные на них гроздья красной смородины почему-то приковали мой взгляд сильнее, чем остальные детали, громко говоря, интерьера.
— Там ложись, — махнул дед на смородиновый занавес. — Там сын мой ночует, когда в гости заезжает. Бельё чистое, ляг и спи. Там травы поверху висят, головой, смотри, не зацепи, да руками не маши особо.
— Почему? — уточнил я, будто привык с детства в гостях перед сном махать руками.
— Зацепишь — осыплется, спать будет неудобно. Сухая трава колется, — как дураку объяснил хозяин.
Я зашёл, неся свечную керосинку, что дал мне в руку дед. Комнатёнка узкая, как купе. Слева койка, впереди тёмное окно за занавесками. Под потолком гирляндами шнурки с метёлками свисавших трав. Поставил, задув свечу, светильник на пол, на такой же лоскутный половик, как и в бане. Сел на скрипнувшую кровать, стянул ногами войлочные чуни, тапки из валенок с отрезанными голенищами. Носки с футболкой и трусами, выстиранные по наказу деда, висели на шнурке, что пропадал в темноте по направлению к гумну. Или овину.
— Спокойной ночи, дядь Мить, — сказал я в сторону занавесок. С этой стороны смородина на них была чёрная.
— Доброй ночи, Славка, — раздалось оттуда. — Наконец-то доброй, — последняя фраза прозвучала еле различимо. Или вообще послышалась мне.
Едва голова коснулась подушки, как стала тяжёлой, будто школьный ранец, когда впереди восемь уроков, и книжки в нём лежат так плотно, что пряжка еле застёгивается. Снилась мне смородина. Чёрная. Крупная и сладкая.
Разбудили запахи. Сытные и живые. Давно таких не было по утрам.
Не раскрывая глаз, будто боясь спугнуть ощущение, я внюхивался, как потерявшийся щенок, учуявший след хозяина. Так было в детстве, когда просыпаешься на выходных, в школу не надо, а с кухни звучат голоса родителей и доносятся ароматы завтрака. Я любил сырники с вареньем, смородиновым или вишнёвым. А ещё колбасу, жареную. Ей и пахло сейчас. А ещё гренками из чёрного хлеба на настоящем, подсолнечном, а не пальмовом с добавлением подсолнечного, масле. Голова была ясной и чистой, будто вчера и её вымыли. Изнутри.
На занавесках обнаружились сказочные птицы в коронах и с пышными хвостами, глядящие друг на друга. И на лучи солнца, что пробирались через сосны за плетнём.
— Доброе утро! — сказал я, выйдя из-за занавесок в сторону кухни, где заметил спину лесника в белой майке.
— Доброе, Славка! — откликнулся он, не поворачиваясь. — Умывайся — и за стол, почти всё готово как раз. Твоё полотенце правое.
Я позвенел носиком рукомойника, умывшись с серым хозяйственным мылом. С ним же, пальцем, почистил зубы. Полотенце, висевшее на указанном месте, оказалось настоящим рушником, которые я до сих пор видел только в том же музее, где и трёхгранный кованый гвоздь. На моём были вышиты какие-то угловатые птицы. Наверное, петухи, судя по гребням и шпорам. Красные. На висевшем рядом рушнике, видимо, дедовом, птицы были чёрные.
На столе стояла большая чугунная сковорода, в которой шкворчала яичница с колбасой, радостно тараща на меня свои ярко-оранжевые глаза. Таких в городе не купишь, пожалуй. Поднимался парок от стопки ржаных гренок и от чашек с чаем.
— Садись, чего застыл, как не родной? — махнул Алексеич на табуретку. Основательную, как и всё здесь, массивную, крашенную белой краской и с круглым лоскутным покрывалом-подушечкой сверху.
— Приятного аппетита, — вежливо кивнул я старику.
— И тебе на здоровье, — ответил он и захрустел гренком.
Завтракали в тишине. Я всегда любил именно так. Разговаривать надо после, а с утра пищу требуется принимать вдумчиво, с почтением — ей тебя весь день греть и питать. Просто так под пустой разговор напихать в живот чего попало, а потом жаловаться на гастриты и прочие упадки сил — не мой вариант. Так Катя обычно делала: ела с телефоном наперевес, или читая, или глядя какие-то ролики, не обращая внимания на то, что глотала и как жевала.
Мысль о ней впервые, кажется, за несколько недель не заставила вспоминать правила дыхания «по квадрату» и искать на запястье, на гороховидной кости, точку, что помогала при тахикардии и аритмии. Я даже замер, перестав жевать.
— Ты про еду лучше думай, а не про бывшую свою, от неё пользы всяко больше, от еды-то, — пробурчал лесник, отхлебнув чаю. Он внимательно смотрел на меня поверх своей эмалированной кружки.
— А как ты узнал, дядь Мить? — я даже вздрогнул от неожиданности.
— Так я ж леший. И колдун я, ага, — ухмыльнулся он, поставив чашку. — Мне, Славка, лет много, я живу долго, видел всякое. Вот не поверю, хоть убей, что ты сейчас взялся размышлять о творчестве поздних импрессионистов или биноме Ньютона.
Ну да, логично. И я подцепил вилкой ещё яичницы, продолжая повторять про себя слова деда про то, что от еды всяко больше пользы-то.
— Во-о-от, другое дело! — похвалил он. — А чтоб повеселее стало — музыку заведём, пожалуй.
И он потянулся к близкому подоконнику, где между горшками с геранью и столетником примостился маленький приёмничек. Из него зазвучали звуки пианино, будто в старых фильмах про пионеров. С такими как раз или на завтрак строиться, или на зарядку.
— Ты гляди-ка! Как по заказу! — вскинул в удивлении брови старик.
А весёлый женский голос запел: «Если тебе одиноко взгрустнётся, / Если в твой дом постучится беда, / Если судьба от тебя отвернётся, / Песенку эту припомни тогда.»*
Я вспомнил эту песню. Батя любил напевать её раньше. На словах про «если к другому уходит невеста — то неизвестно, кому повезло», у меня поползли брови наверх. На «если ты просто лентяй и бездельник — песенка вряд ли поможет тебе» я отложил вилку и уставился на приёмник с подозрением. Критическое мышление, проснувшееся, видимо, от сладкого чаю, отметило, что как-то странно много совпадений в одной песне для конкретно взятого жизненного участка не менее конкретно взятого Ярика. Или Славки?
— Чего напрягся-то? — веселился дед, глядя на тревожного меня.
— Странно как-то, — неопределенно кивнул я на приёмник.
— Ещё как, — ухмыльнулся он. — У тебя детей-то нет, да сестёр-братьев меньших не было, вот и странно. А то знал бы, как оно бывает, когда говоришь мальцу: «да не бери ты в голову, жизнь длинная, эта малость вообще никакого значения в ней не имеет!». А он тебе в ответ: «дурак ты неумный и не понимаешь ничего! Эту серию в этом году больше повторять не будут! Как же мне прожить ещё целый год, когда кино опять с начала начнут показывать⁈». Да со слезой ещё, с му́кой!
А я вдруг вспомнил, как переживал расставание с первой своей девушкой, в девятом классе. И кричал на отца, что тот вообще ничего не понимает, что жизнь окончена! И покраснел, опустив глаза. Но тут же вскинул их обратно на приёмник.
— А откуда у тебя электричество, дядя Митя?
Лесник обернулся на подоконник, посмотрел на шнур питания, что уходил вниз, под стол. Поскрёб щетину на щеке и задумчиво предположил:
— Может быть, подземный кабель?
Меня едва не закоротило самого. Я читал ровно такую же историю, кажется, в каком-то из «Дозоров». Только вот сам я был ни разу не в книжке и в магию особо не верил. Читать любил, а так — нет.
— Всегда прокалываешься на мелочах, — кивнул грустно лесник. Но тут же прыснул и рассмеялся. Видимо, я выглядел достаточно обалдевшим, чтобы вызвать искренний весёлый смех.
— Батареи у меня на крыше, Славка, солнечные. И аккумуляторов на чердаке с десяток. Ванятка мой перестраховался — как-то пару дней дозвонится не мог, пурга как раз мела, ветряк мой поломала, а поставить обратно не дала. Вот сын и привёз мне панели, на крышу положил, да через какие-то хитрые приблуды к большим батарейкам присобачил. Так что у меня и телевизор есть, и холодильник даже. Только не люблю я их. В одном дурь одна, а в другом у харчей вкус пропадает. Веришь, нет, но как полежат пару дней в белой гладкой темноте — не могу есть, хоть тресни. Ну, то есть могу, конечно, но без радости. А без радости лучше лишний раз ничего не делать, — вдруг нахмурился он.
Я на всякий случай заглянул под скатерть. На стене под столом к бревну была прикручена розетка. Обычная, квадратная, бежевая. Легран. На рынке такими торговали, помню, в соседнем павильоне. И провод к ней шёл самый обыкновенный, белый.
— Пошли, книгочей подозрительный, — хмыкнул старик, — надо перекурить это дело.
Я поднялся и потянулся следом за ним. Но сперва помог убрать со стола. Чашки сполоснул под рукомойником и передал деду — он поставил их на решетчатую сушилку в верхнем шкафчике, крашеном в светло-голубой, с прямоугольными стеклышками за широкими штапиками. Сковородку он забрал с собой на улицу.
Уселись прямо на ступеньки крыльца, между резными столбиками, покрытыми, кажется, лаком. Батя таким пол на веранаде красил, то ли палубный он, то ли яхтенный — сейчас не вспомню. Но точно запомнил, что к олифе руки липнут, а после этого лака дерево гладкое, будто стекло, становится. Эти столбики выглядели янтарными, и утреннее солнце блестело в них, как в начищенных медных трубах торжественного оркестра, молчащих перед тем, как над толпами разнесутся звуки марша.
— Надумал ли? — спросил, не поворачиваясь, лесник, лизнув лоскуток газеты, выдернув и сложив обратно в кисет лишние нитки табаку.
— Чего? — спросил я, повернувшись к нему.
— Зачем ты себе сам? — напомнил он вчерашний вопрос.
Да, казалось, в промежутках между гроздьями крупной чёрной смородины во сне я думал и об этом. И ответ казался мне вполне правильным. И в контексте происходившего последние дни нормальным.
— Да. Надумал. Я себе затем, чтобы дальше жить свою жизнь, а не чужую. И так, как я считаю нужным, а не другие. Раз в этом мире меня ничего особо не держит — значит, я ничего никому и не должен, — я смотрел на мои чёрные носки, футболку и трусы, что висели на шнурке. Ночью их совсем не разглядеть было. А вот дедовы белые майку и портянки тогда видно было отлично. Хоть и сохли они от лавки гораздо дальше.
— Тьфу ты, а так начинал хорошо, — сплюнул Алексеич, кажется, крошки табака.
— А чего не так-то? — насупился я.
— Башка у тебя не так работает. В остальном — уже лучше, конечно, — непонятно ответил тот.
— Вот смотри: родился ребёночек. Он у кого родился? — в его глазах был интерес, с которым учитель ждет правильного ответа от двоечника, такой, с лёгким недоверием.
— У мамы, — ну, биологию-то я учил.
— И-и-и?.., — выжидающе протянул дед.
— И папы, — я совсем растерялся. Причем тут «зачем я себе сам»?
— Не «и папы»! А у «мамы с папой»! В истории много было случаев, когда женщины были смелыми и отважными, когда подвиги совершали. Но это тогда, когда мужиков живых не оставалось больше, или при смерти лежали, или по порубам у врага сидели. Тогда и шли бабы в бой. Потом-то всякое случалось, конечно. Хорошего только мало, если посмотреть, — старик затянулся и замолчал, сбив мизинцем пепел на камешки, выложенные перед первой ступенькой.
— Ребёнок от любви рождаться должен. Так задумано, так заведено. Было, по крайней мере. А потом вон начали «для себя» рожать. Это к кому такая любовь, когда «для себя» рожают, скажи мне?
Видно, что тема для него была не новой и животрепещущей. У нас в старом дворе была одна тётя Нина, та тоже мимо одиноких мамаш и молодых раскрашенных девчонок молча ходить не умела.
— Ты — исконно-посконный шовинист, дядь Мить. Меня моя Катя, жена, называла, когда про детей речь заходила и место женщины, — кивнул я.
— Я — нормальный, Славка. Нор-маль-ный. Ну, в крайнем случае — анархист-индивидуалист, — козырнул он знанием кинематографа. — Хотя нет, анархисты — это те, кто любой блудняк учинить готов, лишь бы не работать. Не подходит тогда. А про эту говори лучше «бывшая».
— Почему?
— Потому что она жена бывшая. Побыла — и перестала. И твоя она тоже бывшая. Да и была ли твоей — вопрос. Своей-то точно была, судя по рассказам вчерашним, а вот твоей — вряд ли. Сдается мне, что и «Катя» она тоже бывшая, — непонятно закончил он.
— А почему? — других вопросов, видимо, от меня ждать не стоило сегодня.
— Потому что Екатерина — это на древнегреческом «вечно чистая» и «непорочная», — пояснил Алексеич, глянув на меня с сочувствием. И вниманием. Будто реакции ждал.
Я только кивнул и замолчал. Логика в словах старика была. Странная, возможно. Но точно была.
— Теперь всё больше вещи любят. Машины, — я вздрогнул на этом слове, — драгоценности, эти, мать их-то… гаджеты, во! А любить людей надо. Живых, — он снова сплюнул.
— Далай-Лама, вроде, так говорил: «людей надо любить, а вещами — пользоваться, и все беды мира из-за того, что всё наоборот», — сказал я, чтоб не сидеть молча.
— Все беды мира из-за того, что, вместо того, чтоб своим умом жить, все какую-то Багаму Маму слушают, — вскинулся дед. — И этого лысого из интернета. Нет, так-то он иногда умные вещи говорит, но в принципе это и так все знать должны.
— Интернет — вообще кошмар ужасный. Мне как Ванька эту шарманку привёз да обучил пользоваться, — Алексеич кивнул на дом, видимо, указывая на лежавший там планшет. — я сразу понял: ничего хорошего ждать нет смысла. Все знания мира в руках! Все библиотеки! Живопись, музыка, литература! А чего глядят⁈
Я пожал плечами — никогда не задавался этим вопросом. Я в основном книжки читал. Ну, кино смотрел ещё.
— Срамоту всякую! Я нажал как-то на картинку одну, — дед стрельнул на меня глазом и покраснел, будто смутившись. — чуть не изломал хреноту эту. А ведь и детки смотрят! А им кажут, как коробки с новыми покупками надо открывать, да как в носу ковыряться. В лучшем случае. Нет, помяни моё слово, нету ничего путного в том, чтоб сперва ко всей информации мира доступ получить, а только потом пробовать научиться хорошее от плохого отличать!
Я только кивнул опять. Спорить с дедом не было ни желания, ни смысла. Потому что сам я думал точно так же. Ребёнок, воспитанный на рекламе, больше принадлежит телевизору, чем маме с папой.
— Ты прости, Славка, что я так разошёлся, — чуть виновато продолжал старик, — но это ж позор какой-то? Не должно так быть, не ладно это. Чтоб детей чужие люди воспитывали втайне от живых родителей. Чтоб люди кровь Земли пили, а не своей её поили. Или вон чтоб молодые здоровые парни по соснам лазили…
— А с кровью Земли что не так? — спросил я, пытаясь отодвинуть подальше картинку с гостеприимной сосновой веткой.
— А ты глянь на тех, кто недрами торгует! В них же людского-человеческого меньше, чем у комара писька! — буркнул лесник. И тоже не сказать, чтоб сильно против правды попёр.
— Есть, Славка, те, кто на людях деньги зарабатывает. Большие, страшно большие. Кто готов всю Землю наизнанку вывернуть, чтоб карман себе набить. Счастья то им не приносит, да оно и не нужно им. У них всё шиворот-навыворот, — и странный старик замолчал. Надолго.
— Когда-то давно… Очень давно, — начал он, когда я уж хотел пойти барахло проверить — высохло ли, — люди с природой и миром в ладу жили. Не могли иначе — перемёрли бы. Брали сколь надо, отдавали взятое, что при жизни, что после неё. А потом паскудство началось.
Непонятный дядя Митя прервался, чтобы свернуть ещё одну самокрутку. Он, может, и давно один тут жил. Может, и не вполне в себе был. Но что-то заставляло слушать его слова с очень пристальным вниманием. И спорить аргументированно пока было не с чем.
— Народу в мире много стало. Лишку даже, — он смотрел на Солнце, что почти полностью поднялось над соснами за забором. — И стали некоторые из них старые знания не во благо пользовать, а наоборот. И тоже сперва себя успокаивали, что раз оно конкретно им в пользу — стало быть, доброе дело делают. И пошла канитель с тем, чтоб как можно больше себе подобных себе же и подчинить. Начали новых Богов выдумывать, таких же подлых, чтоб себя оправдать. Начали детей воспитывать в страхе, а не в любви. Тех, что из зашуганных вырастают, проще же к чему надо принудить? Вот. Те — своих детей так же растить взялись. Давно, очень давно это было, — повторил он с невыразимой тоской в голосе.
— Привыкли все за тысячи лет, что по-другому и быть не может. Ну, раз-два в пару поколений новые какие-нибудь понятки вводят, чтоб не расслаблялся народишко. Ипотеки, вон, выдумали. Земли в мире — спиной ешь, но нет: надо именно вот тут купить себе скворечник, за который потом ещё детям твоим расплачиваться. Зато к Месту Силы, которое «никогда не спит», поближе. Никогда не спит, Славка, только Зло. Да дурь ещё, пожалуй.
— Натурфилософия, — с умным видом протянул я.
— Хоть горшком назови, — кивнул дядя Митя. А я вскинул на него глаза с удивлением.
Читал как-то одну книжку интересную. Профессор один написал, доктор психологических наук, с Магадана родом, кажется. Он там впервые на моей памяти совместил реальность с психологией, историей и фэнтези настолько, что и зазора не разглядишь. Там крупно было написано, что всё рассказанное на страницах — сугубо плод воображения и размышлений автора. Но тьма народу уверяла, что главного героя знает и видела лично. Социальный эксперимент Владимиру Павловичу удался блестяще. Вот тот самый его главный герой точно так и говорил: «хоть горшком назови». Вроде бы.
— Пойдем, Славка, покажу кой-чего, — поднимаясь, старик задержал дыхание и сморщился, словно у него что-то резко заболело.
Мы пошли к тому странному сооружению, которое не баня. Дед по пути пощупал бельё, портянки оставил, а майку снял, сложил и убрал в карман куртки. Открыл дверь, запертую на навесной замок странного старинного вида из какого-то тёмного матового металла. И шагнул внутрь, склонив голову.
Я пригнулся и зашёл следом. Глаза после яркого утреннего солнца сразу забастовали, но, проморгавшись, стали проявляться сперва контуры, а потом и сами предметы. И я резко отшагнул назад. И упёрся спиной в дверь. Она была закрыта, хотя я её не трогал, и снаружи не было ни ветра, ни человека.
* Гелена Великанова — Эй, рулатэ: https://music.yandex.ru/album/7624779/track/53368926