Петербургский вечер сжимал город в ледяные тиски. Ветер, не городской, а какой-то степной, злой и промозглый, выл в узких проулках Васильевского острова, срывая с крыш остатки намокшего снега и швыряя его в лицо прохожим колючей крупой. Фонари, редкие и тусклые, словно нехотя, разрывали сгущавшуюся синеватую мглу, отбрасывая на заснеженные тротуары длинные, пляшущие тени, похожие на растянутые силуэты висельников. Я шел, вжимаясь в стены домов, в глубокие подворотни, избегая лужиц тусклого света. Каждый шаг по скользкой, ухабистой мостовой отдавался глухим эхом в моей пустой, выжженной тревогой груди. Седьмая линия была близко, но путь к ней казался бесконечным лабиринтом страха.
«Вечный Покой». Название, обернувшееся в моем сознании жуткой иронией. Не какая-то подпольная типография – контора гробовщиков. Прикрытие для контрабанды всякой скверны, в том числе и той, что печаталась на дешевой серой бумаге и звала к топору. Игнат… Кто скрывался за этим именем? Угрюмый столяр, пахнущий стружкой и формалином? Хитрый делец, наживающийся и на смерти, и на крамоле? Деньги в кармане – жалкая горсть медяков, серебряных пятаков и мятых ассигнаций, вырванных у доверчивых друзей, – лежали мертвым, постыдным грузом. Каждая монета – капля их крови, их веры, которую я собирался обменять на свою жалкую отсрочку. Энергия эгрегора, некогда теплившаяся в груди живительным огоньком, теперь была лишь тлеющим угольком под тяжелой золой предательства – слабым, угасающим напоминанием о том, во что я уже почти не верил.
Именно тогда я почувствовал спиной. Не увидел, не услышал – ощутил кожей, нервами, всем своим измотанным существом. Присутствие. Плотное, неотвязное, как тень совести, от которой не убежишь. Кто-то шел следом. Не прямо, не нагло, но с упорством гончей, держа дистанцию в один-два переулка. Сохраняя паузу, но не теряя нити.
Хвост. Мысль ударила в висок ледяным молотом. Кровь с шумом прилила к голове, затуманив зрение на мгновение. Кто?! Агент Забайкальского? Проверка на благонадежность новоиспеченного связного? Или… Седов? Его ледяные глаза, его тонкие пальцы, постукивающие по столу… Не доверяет? Приставил своего шакала, чтобы удостовериться, что его марионетка не сливает информацию втихую? Оба варианта пахли смертью. Провалом. Подвалом на Гороховой с раскачивающейся лампой или «тихой» расправой в какой-нибудь конспиративной квартире подпольщиков, где меня просто закопают в подворотне как предателя.
Сердце забилось так, что больно отдавало в ушах. Я рванул вперед, почти бегом, свернул в первый же узкий, как щель, проулок, забитый ящиками и снежным хламом. Прижался к шершавой, облезлой штукатурке стены, стараясь слиться с ней, стать невидимкой. Дыхание свистело в горле, вырываясь клубами пара в морозный воздух. Прислушался, напрягая каждый слуховой нерв до предела. Шаги! Четкие, быстрые, отдающиеся эхом от глухих стен. Не тяжелый мужской топот, а… легче. Чаще. Почти бег. Женские? Нелепая, страшная догадка пронзила мозг. Нет… Не может быть! Я рванул снова, не разбирая дороги, ноги скользили по утоптанному снегу, грозя сбить с ног. Выскочил на какую-то пустынную, заваленную сугробами площадку перед глухим торцом склада, нырнул под низкую, закопченную арку, ведущую во двор-колодец. Замер в абсолютной, почти осязаемой темноте, прильнув к холодной, влажной стене. Грудь вздымалась, пытаясь вдохнуть больше этого спертого, пахнущего мышами и тлением воздуха.
И услышал. Торопливые, спотыкающиеся шаги за аркой. Пауза. Неуверенный шорох подошв по снегу. Тень мелькнула на свете единственного уличного фонаря, едва достигавшего входа в арку. Невысокая. В темном, плотном пальто, платок, натянутый на лоб… Очертания… Знакомые? Адреналин вскипел в крови, смешав животный страх с яростным, ослепляющим гневом. Хватит! Я выпрыгнул из тьмы, как из засады, всей тяжестью своего тела навалился на фигуру, прижал ее к шершавой стене арки с такой силой, что послышался глухой стон. Одной рукой обхватил, готовясь перекрыть дыхание, другая сжалась в кулак, занесенный для удара.
– Тише! – прошипел я, дико вглядываясь в лицо, скрытое тенью платка и сумраком. Голос был хриплым, чужим. – Кто?! За мной увязался?! Говори!
Под краем платка блеснули широко распахнутые, полные ужаса и немого вопроса глаза. Знакомые. Близкие. Губы дрогнули, издав не звук, а стон.
– Гри… Гриша?! Это я! Оля! Боже… ты что?! – шепот сорвался, прерывистый, захлебывающийся от страха и непонимания.
Я отпрянул, как от удара током. Рука разжалась сама собой. Я почувствовал, как кровь мгновенно отхлынула от лица, оставив ледяное, пугающее онемение. Оля! Она стояла передо мной, прижимая руку к горлу, дыша коротко и часто, лицо ее в слабом отсвете фонаря было мертвенно-бледным, как у восковой фигуры.
– Оля?! – мой голос сорвался, став вдруг тонким и срывающимся. – Ты?! Черт… Черт возьми! Зачем?! Я же велел – один! Один!
Оля оттолкнулась от стены, выпрямившись во весь свой невысокий рост. Испуг в глазах медленно сменялся знакомой, упрямой решимостью, той самой, что помогала ей часами возиться с хитроумными шестеренками подпольного печатного станка.
– Зачем? – ее шепот окреп, в нем зазвенели слезы и гнев. – Потому что ты – ослепленный дурак! Васильевский остров! Глухая ночь! Контрабандисты, которые и людей, как щенят, топят! И ты – один! Николай был тысячу раз прав! Я не могла… сидеть и ждать, грызя ногти! Не могла! – Она сглотнула ком в горле, подняв подбородок. – Пошла следом. Хотела… быть рядом. Если вдруг… если что случится… – Она не договорила, но жест ее руки, сжатой в кулак, был красноречивее слов: защитить, помочь, вытащить.
Ярость во мне сменилась леденящей волной отчаяния и стыда. Она заботилась. Искренне. По-дружески. Как сестра. А я… я вел ее прямиком к краю пропасти, которую сам же и рыл для всех них. Мысль о том, что она может увидеть мою встречу с Игнатом, услышать этот дурацкий, жуткий пароль – «Покойник ждет венка из правды», – понять истинную суть моей «миссии», вызывала панический, животный ужас. Ее доверие было ножом у моего горла.
– Оля, ты ничего не понимаешь! – Я схватил ее за плечи, не слыша хруста застежек на ее пальто под своей силой, стараясь вложить в слова всю убедительность, всю ложную заботу лидера кружка. – Это не твой риск! Если меня вычислят – я один, я смогу оторваться, замести следы! Но с тобой… они мгновенно поймут связь! Через тебя выйдут на кружок! На Николая, на Чижова, на новичков! Это гибель! Гибель всего, ради чего мы начали! Понимаешь?! – Он тряхнул ее слегка, глядя прямо в глаза, пытаясь прожечь ложью ее доверие.
Оля смотрела на меня, ища в моем взгляде хоть крупицу правды, хоть проблеск того Гриши, которого знала. Доверяла ли еще? Или видела лишь дикий, панический страх, который я так тщательно пытался скрыть? Ее губы задрожали.
– Но… ты же один… – прошептала она, и в этом шепоте было столько боли и страха за меня, что мне тут же захотелось зарычать от бессилия. – Если что… если они…
– Я справлюсь! – отрезал я резко, почти грубо. – Обещаю. Но ты… ты должна уйти. Сию же минуту. Вернись к тете Марфе. Жди там. – Мои пальцы впились ей в плечи так, что она вскрикнула от боли. – Ради кружка, Оля! Ради нашего общего дела! Ради того, чтобы все это не оказалось напрасным! Уйди! Сейчас же!
Она замерла, борясь с собой. Упрямство и забота в ее глазах вели последний бой. Наконец, она опустила голову, коротко, почти неощутимо кивнув. Слезы блеснули на ресницах.
– Ладно… – выдохнула она, голос срывался. – Но… Гриша… будь осторожен. Пожалуйста… – Она посмотрела на него в последний раз, и в этом взгляде была мольба и предчувствие беды.
– Обещаю, – солгал я в очередной раз, глядя прямо в ее широкие, доверчивые глаза. Гадливость к самому себе подкатила комом к горлу. – Иди. Быстро. Не оглядывайся.
Оля резко развернулась и почти побежала, спотыкаясь, обратно, к выходу из темного двора-колодца. Ее фигура мелькнула в свете фонаря на улице и растворилась в вечерней мгле. Я прислонился спиной к холодной, влажной стене арки, закрыл глаза. Руки тряслись мелкой дрожью. Холодный пот стекал по вискам и позвоночнику. Я только что оттолкнул, почти предал, единственного человека, который искренне пытался меня защитить. Ради того, чтобы спокойно предать всех остальных.
Я простоял так несколько минут, пока бешеный стук сердца не утих, а дыхание не выровнялось. Седьмая линия была уже совсем близко. Я вышел из арки, огляделся. Улицы погружались в ночь. Тени за спиной не было. Только Оля. Только ее напуганные глаза. Облегчение было горьким, как полынь, и тяжким, как камень на душе.
Дом №12 на 7-й линии предстал передо мной мрачным, почерневшим от времени и городской копоти утесом. Вывеска – «Вечный Покой. Гробы. Венки. Ритуальные принадлежности. И.П. Морозов» – висела криво, одна цепь порвана, буквы выцвели, едва читались. Грязная витрина была затянута изнутри плотной, когда-то темной, теперь выцветшей до серо-бурого тканью; сквозь неровную щель виднелись лишь смутные очертания дешевого соснового гроба и пыльные, безжизненные муляжи лилий и гвоздик. Дверь – тяжелая, дубовая, с массивной латунной ручкой, отлитой в виде стилизованного черепа с пустыми глазницами. Череп был отполирован до блеска тысячами прикосновений, но на ощупь – ледяной и липковатый. Напротив, через дорогу, тускло светил вывеской и запотевшими окнами трактир «У Палыча» – дешевая, пропахшая кисляком и табачным перегаром дыра, откуда доносился хриплый гомон, звон посуды и надрывные звуки гармони.
Я замер напротив конторы. И вдруг волна воспоминаний накрыла меня с такой чудовищной силой, что мир поплыл перед глазами, а ноги на миг ослабели. Я схватился за холодные прутья чугунной ограды, впиваясь пальцами в металл. Это были не просто мысли. Это была физическая атака на все чувства. Тошнота подкатила к горлу едким, кислым валом. Воспоминания впились клыками в плоть, оживая с пугающей четкостью.
...Абсолютная темнота. Густая, тяжелая, пропитанная до одури запахом свежей сосновой стружки, дешевого лака и… чего-то другого. Сладковатого. Тягучего. Гнилостного. Я лежал в тесном деревянном ящике, стенки которого впивались в плечи, в бедра. Каждый вдох – спертый, удушливый, отравленный этим жутким коктейлем. Моё лицо было прижато к грубой, накрахмаленной холстине савана. Под ним – холод. Леденящий, проникающий сквозь тонкую ткань рубахи, обжигающий кожу неживым холодом. Я чувствовал под боком окоченевшую руку мертвеца, ее костлявые пальцы, ее мертвую тяжесть. Я боялся даже пошевелиться, боялся кашлянуть, боялся, что моё сердце, колотящееся, как арестант о решетку, услышат сквозь доски. А сверху – тишина. Не голоса охранников, грубо обыскивающих контору, а лишь запах дыма. Топот сапог. Стук переворачиваемой мебели. Хриплый смешок. И я… почти заживо погребенный. В гробу. С мертвецом в обнимку. Мой собственный пот смешивался с холодной испариной на лбу трупа. Запах… Боже, этот запах! Сладковато-приторный, с ужасающей ноткой тления, перебиваемой едкой химией формалина… Он въедался в ноздри, в глотку, заполнял легкие, вызывая неудержимые спазмы желудка. Я сжался в комок, стиснув зубы до боли, боясь, что его вырвет здесь, в этой деревянной могиле, и это выдаст его с головой…
Я сглотнул ком, подкативший к горлу. Холодный пот ручьями струился по лицу и спине. Я явственно почувствовал тот самый сладковато-гнилостный запах, смешанный со стружкой, хотя вокруг пахло только морозом и угольной гарью. Кожа под одеждой вспомнила прикосновение грубой холстины савана, леденящий холод мертвой плоти под боком. Меня вывернуло бы наизнанку, если бы желудок не был пуст. Я впился ногтями в ладони так, что боль пронзила до кости. Острая, реальная боль – единственный якорь в этом нахлынувшем кошмаре. Не сейчас. Нельзя. Игнат ждет. Пароль. Литература. Ради… ради чего? Ради Седова. Ради своей шкуры. Ради отсрочки казни.
Я резко встряхнул головой, как бы стряхивая с себя липкие полотна кошмара. Взгляд автоматически скользнул к запотевшим окнам трактира «У Палыча» напротив. Оля… Она могла не уйти. Могла затаиться в какой-нибудь подворотне неподалеку. Но в этот вертеп, в этот омут вони и пьяного угара, она не пойдет. Я должен был в это верить. Я цеплялся за эту мысль, как утопающий за соломинку.
Глубокий, судорожный вдох. Колючий морозный воздух обжег легкие, ненадолго проясняя сознание. Я перешел улицу, ступил на низкое, обледеневшее крыльцо «Вечного Покоя». Латунный череп ручки был холодным и скользким под моими пальцами. Запах – тот самый, кошмарный, но теперь усиленный закрытым помещением, – ударил в ноздри, как кулаком, вызвав новый, мучительный спазм тошноты. Я подавил его, стиснув челюсти до хруста, чувствуя, как слезы выступили на глазах от усилия. Работа. Только работа. Как тогда в гробу. Лежать тихо. Не дышать. Ждать, пока уйдут. Я толкнул тяжелую дверь.
Дверь «Вечного Покоя» захлопнулась за мной, словно пасть хищника, поглотившая добычу. Оля, не ушедшая, а лишь отступившая в тень соседнего подъезда, почувствовала, как сердце упало куда-то в ледяную бездну. Его последний взгляд, полный нечеловеческого напряжения, преследовал ее. Обещал быть осторожным… Но в том месте? Она не выдержала. Не пошла к тете Марфе. Не могла.
Она метнулась через улицу, толкнув дверь трактира «У Палыча». Вал вони, густого табачного дыма, перегара, жареного сала и немытых тел ударил ей в лицо, едва не сбив с ног. Она закашлялась, глаза слезились.
Кабак был адом в миниатюре. Низкие, закопченные потолки, почерневшие от времени и копоти. Воздух – вязкий, тяжелый, почти жидкий от дыма десятков трубок и папирос, смешанного с испарениями дешевого спирта и человеческого пота. Свет керосиновых ламп под потолком, тусклый и желтый, едва пробивался сквозь эту мглу, выхватывая из полутьмы жуткие картины. Столы, липкие от пролитого пива и водки, заставленные гранеными стаканами, оплывшими свечами в бутылках и мисками с чем-то жирным и неопознаваемым. Лавки и табуретки, на которых сидели, лежали, орали и плакали люди – оборванные мастеровые с землистыми лицами, пьяные матросы в тельняшках, засаленные мелкие торговцы, бабы с распухшими от водки лицами и пустым взглядом.
Гам стоял невообразимый. Хриплые крики, матерщина, пьяные песни, надрывный вой гармони, которую терзал у печки какой-то слепой старик с дрожащими руками. Звон посуды, стук кулаков по столам, чей-то истерический смех, переходящий в рыдания. Запахи сливались в одну тошнотворную смесь: кислый перегар, вонь дешевых сапог, прогорклое сало, тухлая капуста, моча и немытое тело. Оля почувствовала, как ее начинает тошнить. Она протиснулась к дальнему углу, к единственному свободному табурету у стены, залитой чем-то темным и засохшим. Села, вжавшись в стену, стараясь стать незаметной, но чувствуя на себе скользкие, пьяные взгляды.
Она заказала квас – единственное, что, казалось, не было отравлено спиртом. Поставила граненый стакан на липкий стол, не решаясь пить. Руки дрожали. Она сжала их на коленях, глядя сквозь запотевшее, грязное окно на освещенную единственным фонарем дверь «Вечного Покоя» напротив. Он там. Один.
Любовь к Григорию, не такая давняя, но тихая, как ручей подо льдом, поднялась волной, смешанной с ужасом. Она видела его таким – яростным, убежденным, ведомым великой идеей. Видела его усталость, его отстраненность в последние недели, его странные исчезновения. Приписывала это грузу подпольной работы, опасности. Он несет на себе столько… Она верила в него. В его светлую ярость. В эгрегор их кружка, который, как он говорил, дает им силы. Но теперь… теперь эта вера трещала по швам, как лед под ногами.
Мысль вернулась к разговору с Чижовым. Василий, тихий, чувствительный метамаг, подошел к ней после последнего собрания, когда Гриша ушел раньше всех, снова сославшись на усталость. Они остались вдвоем, прибирая листовки.
- Оля… – Василий нервно теребил край рукава, не глядя на нее. - Ты не замечала… ну… странного? В эгрегоре?
- Странного? – Оля насторожилась. - Что ты имеешь в виду?
- Силу. Прилив… – Чижов подобрал слово. - Он говорит, что эгрегор питает всех. Общая вера, общее дело… Но я… я чувствую только отголоски. Слабые. Как эхо. А когда Гриша говорит, когда он ведет… там будто вспышка. Мощная. Но… – он замолчал, боясь сказать.
- Но? – настаивала Оля, холодок пробежал по спине.
- Но мне кажется… будто не кружок питает этот эгрегор. А лишь… одного человека. Его. Будто он… якорь. Или… единственный проводник. А мы… лишь отбрасываем тень веры ему. Не эгрегору – ему. И он берет эту силу. Почти… всю.
Чижов говорил тихо, смущенно, как будто признавался в ереси. Оля тогда отмахнулась:«Василий, это сложная метамагия! Ты же знаешь, как Гриша выкладывается! Естественно, его связь сильнее!» Но сомнение, крошечное и ядовитое, было посеяно. А теперь, глядя на эту дверь, за которой он, возможно, гибнет, это сомнение проросло чертополохом.
Любит ли он меня? – мысль пронеслась внезапно и больно. Он был всегда рядом, но далек. Его улыбки стали редкостью, редкими искрами в ледяной стене его озабоченности. Он смотрел сквозь них, в какую-то страшную даль, куда им не было хода. Она верила, что это цена борьбы. Но теперь… Теперь она боялась, что цена – его душа. Что он затерялся не только для них, но и для себя. Что эта сила, которую он черпает из их веры, ведет его не к свету, а в какую-то непроглядную тьму. В ту самую дверь напротив.
Она сжала стакан с квасом так, что пальцы побелели. Гармонь завыла пронзительно-тоскливо. Кто-то громко рухнул со скамьи, поднялся, матерился. Пьяная баба за соседним столом залилась слезами. Мир вокруг кишел грязью, болью и уродством. А там, за окном, в конторе гробовщиков, был ее Гриша. Ее свет. Ее страх. Ее неразгаданная тайна. Выживет ли? Выйдет ли? И кем он выйдет, если выйдет?
Она прижала ладонь к холодному, грязному стеклу, как будто могла дотянуться до него сквозь улицу и мрак. Глаза неотрывно смотрели на дверь «Вечного Покоя». Ждали. Сердце билось в такт пьяному галдежу и вою гармони – дробью глухой, безысходной тревоги.