Глава 15


Выскользнувший из пенала ручки небольшой бумажный свиток лежал на столешнице, дразня своей белизной. Мелькнула идиотская мысль о яде, но я тут же ее отбросил: слишком театрально для серьезных людей. Стилет в подворотне — дешевле и надежнее. Хотя со стилетом у них не получилось, я постарался выжить.

Развернув лист, я перестал дышать. Вексель.

В пятне масляной лампы документ выглядел образцом бюрократического изящества, однако я смотрел на него как сапер на тикающий механизм. Пятьдесят тысяч франков. Раз размашистая подпись Михаила Михайловича Сперанского. Два — печать явно французского банка судя по языку. Если верить написанному, второй человек в Империи, архитектор реформ и надежда либеральной мысли, либо берет взятки у врага, либо занимает у него деньги, что в нынешней политической турбулентности равносильно государственной измене.

Пинцет, щелкнув, ухватил уголок листа. Гербовая, плотная, с водяными знаками — к носителю претензий нет. Однако рецепторы уловили диссонанс: сквозь благородный аромат дорогих чернил пробивался едва заметный, пошлый химический душок.

Из недр секретера на свет появились флакон со спиртом и тонкая игла. Дрожь в руках отсутствовала — организм, видимо, исчерпал лимит нервозности и перешел в режим аварийной работы.

Острие иглы, несущее микроскопическую каплю спирта, коснулось финального завитка в подписи статс-секретаря. Реакция последовала мгновенно. Чернильный штрих не выдержал атаки растворителя, поплыл грязными фиолетовыми разводами, теряя четкость контура.

Химия беспощадна: чернила годичной давности обязаны окислиться и намертво въесться в целлюлозную решетку. Эти же лежали пленкой на поверхности, словно дешевая косметика. Им было от силы двое суток.

Грубая работа. Фальшивка.

Откинувшись на спинку кресла, я ощутил, как холодный пот прочертил дорожку вдоль позвоночника. Дюваль вручил мне куклу. Муляж вместо настоящего компромата.

Зачем?

Зажмурившись, я попытался реконструировать логику противника. Дюваль не идиот. Вручая эту бомбу именно мне — Поставщику Двора, человеку, вхожему к Сперанскому, — он просчитал алгоритм моих действий на несколько ходов вперед.

Вариант первый: паника честного патриота.

Обнаружив «измену», я, задыхаясь от праведного гнева, мчусь во дворец. Добиваюсь аудиенции, падаю в ноги Александру, либо к его матери. Государь берет бумагу, запускает маховик следствия. Экспертиза, разумеется, докажет подделку, вот только механизм уже не остановить. Политическая репутация — материя хрупкая: достаточно тени подозрения, и карьера Сперанского укатится в небытье. «Старая гвардия» с радостным визгом растерзают реформатора.

Сам же я превращусь в гонца, принесшего дурную весть. Токсичного безумца, втянувшего монарха в грязную провокацию.

Вариант второй: шантаж.

Я решаю разыграть эту карту и иду к Сперанскому. Кладу вексель на стол: «Михаил Михайлович, смотрите, какая гадость. Чем отблагодарите за спасение?».

Сперанский, зная, что денег не брал, мгновенно распознает во мне либо полезного идиота, либо врага. В обоих случаях я становлюсь опасным свидетелем. А свидетели на таких высотах долго не живут — то в Неве всплывут, то косточкой подавятся, то мастерская «Саламандра» вдруг займется огнем с четырех углов.

Вариант третий: страх.

Я испугавшись, прячу бумагу. Дюваль, зная об этом, выжидает паузу и пишет анонимку: «Обыщите дом ювелира, он скрывает государственные документы». Здравствуй, Сибирь, прощай Саламандра.

Идеальный капкан. Любой мой ход ведет к ухудшению позиции.

Злость начала вытеснять страх. Злился я не на Дюваля — глупо обижаться на молоток, которым тебя бьют, — а на собственную самонадеянность. «Поставщик Двора»… Повесил красивую вывеску и решил, что стал игроком?

Наверняка француз сейчас сидит с бокалом бордо, смакуя, как мечется в силках «русский варвар». Ногти до боли впились в ладони, возвращая связь с реальностью.

Стоп.

Расчет строится на моей предсказуемости. На том, что я буду играть по их правилам — бегать, прятать, доносить. А если нет?

Взгляд снова упал на вексель. Всего лишь целлюлоза, испачканная красителем. Она имеет власть надо мной, только пока я наделяю её этой властью.

Нужна пауза. Тайм-аут, чтобы выключить эмоции и запустить холодный рассудок инженера.

Брезгливо, кончиком пинцета, словно дохлую мышь, я отодвинул фальшивку на край стола. Пальцы привычно легли на набалдашник трости — прохладная саламандра помогала сосредоточиться.

Работа. Единственный доступный мне антидот. Когда мир летит в тартарары, нужно занять руки задачей, имеющей конечное решение.

У меня оставался незакрытый гештальт.

Жозефина.

Чистый лист ватмана лег перед глазами, авторучка привычно легла в руку. Требовалось создать психотерапевтический инструмент. Подарок для женщины, у которой есть вся Европа, но нет уверенности в завтрашнем дне.

Я прикрыл глаза, блокируя образ векселя и ухмылку Дюваля. Вместо них из памяти всплыли другие вводные. Креолка. Жаркое солнце Мартиники. Мистика, суеверия, вера в провидение. Она знает, что ее биологические часы тикают громче пушек Наполеона. Нет наследника — будет развод.

Золото ей не нужно — золотом увешан весь Париж. Ей нужна надежда, материализованный знак того, что судьба на её стороне. Эдакий талисман.

Она дочь плантатора. В её прошивке — вуду, приметы, фатализм. Она раскладывает таро и слушает шарлатанов.

Концепт номер один. Опал.

Европа шарахается от него, считая камнем слез, но Жозефина — креолка, падкая на экзотику. Ей ближе восточная трактовка: символ верности.

На бумаге возник крупный каплевидный кабошон. Черная бездна, как тропическая ночь. Но статика — это скучно. Нужна динамика.

В голове щелкнуло: биметалл. Принцип теплового расширения, который я уже обкатывал ранее. Оправа должна быть «живой». Не жесткий каст, а ложе из тончайших биметаллических лепестков.

Работает физика: кулон касается теплой кожи декольте, металл нагревается, лепестки микроскопически разгибаются. Камень меняет угол наклона, ловя свет иначе. Внутренний огонь опала — те самые инфернальные всполохи — начинает пульсировать. Очень сложно для воплощения.

Холодный камень — спокойный синий. Теплый — тревожный багровый.

«Слеза Фортуны».

Надев его, она почувствует теплоотдачу. Увидит реакцию. «Он живой, — решит императрица. — Он чувствует меня». Чистая манипуляция психосоматикой, но клиент будет в восторге.

Эскиз полетел в сторону.

Концепт номер два. Уроборос.

Змей, пожирающий свой хвост. Банальный символ вечности и циклического времени, если бы не исполнение. Браслет. Но не литье. Я вспомнил грошовые пружинные браслеты. Ручка быстро расчертила структуру звеньев. Каждая чешуйка — отдельный сегмент, нанизанный на скрытую пружину из закаленной стали. Никаких замков. Браслет растягивается, пропуская кисть, и плотно, как живая рептилия, обхватывает запястье.

«Нить Ариадны». Метафора проста: любовь, не имеющая начала и конца. Связь, которую нельзя разорвать, не уничтожив саму суть. Нужен акцент. «Вау-эффект».

Голова змеи. Глаза — бирманские рубины. Внутри черепной коробки — микромеханика. Крошечный эксцентрик, маятник, как в часах с автоподзаводом. Любой жест императрицы, взмах руки — маятник качается, шторки сдвигаются. Змея моргает.

Едва заметно, на долю секунды, но этого хватит.

Она следит. Она охраняет. Технически — адская головная боль. Ювелирная кинематика. Кулибин проклянет все на свете, закаливая такую пружину, но справится.

Концепт номер три. Самый мрачный. И самый рискованный.

Зеркало. Вместо стекла с амальгамой — полированный обсидиан. Вулканическое стекло, в которое пялились ацтекские жрецы, ожидая знамений.

Медальон. Строгий черный овал в золоте. При прямом взгляде ты видишь лишь свое темное, призрачное отражение, словно из зазеркалья.

Секрет в оптике. Японские зеркала «маккё». «Волшебные зеркала». Если при полировке создать на поверхности микроскопический рельеф, невидимый глазу, но работающий как система линз…

Схема легла на бумагу. Отраженный от черной поверхности солнечный зайчик должен проецировать изображение.

Профиль. Разумеется, Его. Наполеон.

«Зеркало Будущего».

«Ищи его свет, и ты увидишь».

Она будет часами вертеть медальон, ловя лучи солнца. И когда на штофных обоях будуара проступит тень Корсиканца — это станет мистическим потрясением. Знак свыше. «Он всегда рядом, даже если его нет».

Технология на грани фантастики для этого века. Полировка с точностью до микрона. Ошибка в давлении на притир — и брак. Но эффект того стоит.

Ручка легла на стол.

Три листа. Три крючка.

«Слеза» — физика, эмоция, тепло.

«Нить» — механика, символ, защита.

«Зеркало» — оптика, мистика, надежда.

Каждая идея била точно в неврозы Жозефины. Каждая кричала: «Я понимаю твой страх и даю тебе лекарство».

Эндорфин от решенной задачи вытеснил кортизол. Я снова ощущал себя мастером, контролирующим материю, а не загнанной в угол жертвой.

Скрипнула дверь.

В кабинет бочком протиснулся Прошка. Он тащил охапку березовых поленьев, прижимая их к груди подбородком. Лицо у мальчишки было перемазано сажей, а нос покраснел — в доме к ночи похолодало.

— Григорий Пантелеич, я это… подброшу? — спросил он, кивая на погасший камин. — А то зябко, ноги стынут.

Я махнул рукой. Мне было все равно. Холод шел не снаружи, а изнутри.

Прошка свалил дрова у очага с глухим стуком. Присел на корточки, начал ворошить серую золу кочергой.

Я наблюдал за ним краем глаза, пытаясь вернуться к мыслям о зеркалах и змеях, но взгляд снова и снова сползал к проклятой бумажке. Она белела на темном дереве столешницы, как кость.

В камине зашипело. Прошка чиркнул огнивом, высекая искру в трут. Дымок пошел, тонкий, сизый, но огня не было. Дрова, принесенные с улицы, отсырели. Береста на них была мокрой, склизкой.

Мальчишка дул на угли, раздувая щеки. Зола взлетала облачком, оседая на его волосах.

— Ну же… — бормотал он. — Загорайся, леший тебя дери…

Огонек вспыхнул и тут же погас, задушенный сыростью. Прошка шмыгнул носом, вытер сажу со лба рукавом.

— Беда, — вздохнул он. — Береста мокрая, трут не берет. Эх, сейчас бы стружки сухой… или бумаги клочок.

Он оглянулся на меня. Виновато, с надеждой.

— Григорий Пантелеич, у вас не найдется… ну, чего не жалко? Черновика какого?

Я посмотрел на его чумазую физиономию. Потом перевел взгляд на стол.

Ну уж нет, эскизы не дам. Их было жалко. Это была работа.

И тут взгляд уперся в вексель.

Плотная, великолепная бумага. Сухая. Сделанная лучшими мастерами Франции. Она лежала, воплощая в себе угрозу, шантаж, тюрьму и каторгу.

«Чего не жалко».

Я смотрел на этот документ и видел в нем судьбу Империи. Карьеру Сперанского. Мою жизнь. Я видел в нем Оружие. Улику. Бомбу.

И вдруг меня осенило.

Вся власть этого векселя, его смертельная сила держится только на одном — на моем страхе. На том, что я воспринимаю его как Документ. Как нечто священное и неприкосновенное. Как факт, с которым нужно считаться.

Но если убрать страх… Если посмотреть на него глазами Прошки…

Это просто бумага.

Бумага горит. Это ее физическое свойство. Она горит при температуре 451 градус по Фаренгейту. Или сколько там? Неважно.

Враг ждет сложной игры. Ждет, что я буду прятать, передавать, использовать. Любое мое действие в рамках их логики — это проигрыш.

Но если я выйду за рамки?

Если улики просто не станет?

Не спрятанной, не украденной, а уничтоженной. Превращенной в тепло и свет.

Дюваль, если и вправду дурак, спросит: «Где?» Я же пожму плечами, не понимая о чем речь.

Доказать, что он передал мне государственную тайну, он не сможет. Это будет признанием в шпионаже. Он сам себя загонит в угол.

Нет бумаги — нет дела. Нет шантажа. Нет крючка.

Я почувствовал, как губы сами собой растягиваются в улыбке человека, который нашел выход из лабиринта, просто проломив стену.

— Есть, родной, есть, — медленно произнес я.

Прошка внимательно посмотрел на меня.

Я протянул руку и взял вексель. Он был плотным, приятным на ощупь. Пятьдесят тысяч франков.

— Подойди сюда.

Мальчишка подошел, опасливо косясь на лист в моей руке.

— Это… документ, барин? — спросил он с сомнением. — Герб вон… виднеется. Красивый.

— Это, — сказал я, глядя на подпись Сперанского, — самая дорогая растопка в истории. И самая бесполезная вещь в этом доме.

Я протянул ему вексель.

— Бери.

Прошка неуверенно взял лист. Его пальцы оставили на гербовой бумаге черный след сажи.

— И что с ним делать?

— То, что ты хотел, — сказал я. — Жги.

Это было идеальное решение.

Прошка посмотрел на меня, потом на бумагу. В его глазах не было ни понимания высокой политики, ни страха перед государственной изменой. Для него этот лист был просто куском сухого материала, который отделял нас от холода.

— Жги, — повторил я.

Мальчишка пожал плечами. Он привык, что баре чудят. Одни жгут ассигнации, прикуривая трубки, другие рвут письма от любовниц. Мое чудачество было даже полезным.

Он скомкал вексель без жалости, без какого-либо пиетета. Просто смял в тугой бумажный ком, чтобы лучше горело. Я слышал, как хрустит плотная бумага, как ломаются линии каллиграфического почерка.

Пятьдесят тысяч франков превратились в мусор.

Прошка нагнулся и сунул ком под пирамиду из сырых поленьев. Взял уголек щипцами, дунул на него.

Уголек заалел. Мальчик прижал его к бумаге.

Сначала ничего не происходило. Я смотрел, не дыша. Казалось, сама бумага сопротивляется, цепляясь за свое существование. Но потом край почернел, свернулся, и крошечный язычок пламени лизнул сгиб.

Огонь занялся весело. Французская бумага горела отлично. Я видел, как чернеет в огне герб банка. Как плавится, стекая красной слезой в золу, сургучная печать. Как исчезает в пламени размашистая подпись «Сперанский», рассыпаясь в серый прах.

Пламя перекинулось на бересту, лизнуло дерево. Дрова затрещали, пошел теплый, живой дух дыма. Камин ожил.

Прошка вытер нос рукавом, довольный.

— Вот теперь займется! — сказал он. — Хорошая бумага, плотная. Долго держала.

— Лучшая, — согласился я.

Я смотрел на огонь. С плеч сползала невидимая, но давящая плита. Ледяной ком в животе растаял.

Векселя больше физически не было.

Я представил лицо Дюваля, если появится вопрос к наличию векселя, который я должен был обнаружить. Я пожму плечами. Резцы? Отличные резцы. Я ими уже работаю. А что, там было что-то еще? Странно. Наверное, вы забыли положить.

Доказательств нет. Есть только слово иностранца против слова русского мастера.

Я не стал играть в их игры, не стал предателем.

Это был ход огнем. Хорошая фраза, мне нравится.

— Ну все, Григорий Пантелеич, — сказал Прошка, вставая. — Тепло пошло. Я пойду? А то там Иван Петрович меня хватится.

— Иди, — кивнул я. — И спасибо тебе.

— За что? — удивился он.

— За огонь.

Мальчишка убежал, не понимая, что только что спас мою жизнь и, возможно, карьеру целого министра.

Я вернулся к столу. В кабинете становилось теплее. Тени по углам разбежались.

Передо мной лежали эскизы для Жозефины. Змея, Опал, Зеркало. Я взял лист с «Зеркалом Судьбы». Черный обсидиан. Отражение, в котором видна правда.

Это было символично. Я только что посмотрел в лицо своей судьбе и не моргнул. Теперь я мог сделать вещь, которая заставит не моргнуть императрицу Франции. Я взял ручку.

Теперь я мог работать спокойно и без оглядки.

Я усмехнулся, глядя на пляшущие в камине отсветы.

— А такой финт ты ожидал, Дюваль? — прошептал я. — Ты думал, я простофиля, которого можно напугать бумажкой. А я — мастер. И я умею работать с материалом. Даже если этот материал — огонь.

Я провел первую линию на чистовике. Жизнь продолжалась. И она была в моих руках.

Загрузка...