Попал я в этот мир гол, как сокол. Как и обещал мне «тот, кто тогда приснился». Как обычный человек. Без способностей блуждать по мирам, без инопланетного космического челнока, без контактов с плазмоидами, без сверхразумного помощника Флибера. Однако мои персональные достижения, как-то: видение тонких тел и наличие очень прокачанной матрицы, контролирующей нейронную сеть, осталось. Так это и понятно. Ведь моя же матрица переместилась в сознание и тело этого младенца. Которого зовут Фёдором.
Варвара называет меня Федюнюшкой. Я у неё первенец. Очень набожная у меня мать. Даже придя ко мне и забрав от кормилицы сразу начинает молиться. В основном мать молится Богородице.
— Под Твое благоутробие прибегаю, Богородице, молитв моих не презри в скорбех, но от бед избави нас, едина чистая и благословенная…
Молитвы для меня, что тёмный лес, как и православное, или какое другое христианство в принципе. Не крещёным я был в тех мирах. В этом меня крестили, как и подобает, опусканием в купель. А родился я, между прочим, в феврале. Лютень его тут называют. И что в храме, что на улице мороз стоял соответствующий названию месяца. Да и дуло в церкви так же. А может ещё и сильнее. Сквозняки, мать их! Думал дам дуба. Околею, подхвачу пневмонию и сгину. Или снова переродюся… Ан нет. Принесли меня домой развернули из пелёнок и одеял, облепили тестом и, о Боже (С большой! Буквы!), положили на деревянную лопату, лицо накрыли тряпицей и ногами вперёд засунули в печь.
— Вот тебе и Ивасичек Телесичек, — подумал я. — Запекут в тесте и сожрут!
Однако было тепло и приятно. Жар почти не ощущался. Не, ну, ощущался, конечно, но терпимо.
Минут через пятнадцать меня вынули. Обжарившийся хлеб с меня сняли, как панцирь с воина, положили на стол голого, и сев вокруг стали пить и закусывать. Пили что-то бражное, а закусывали моим, хм, «телом». Тестом зажаренным. Это так они убивали сразу двух зайцев. Э-э-э… Даже трёх. Посвящали меня Христу и Роду, ну и от простуды делали профилактику. Я тоже обрадовался свободе и дал фонтанную струю в воздух. Держался в печке до последнего. Так эти христиано-язычники ещё и подставляли под мою струю свои кружки, ха-ха! Я здорово смеялся. Смеялись и отмечавшие мой день рождения. Вернее, как тут называют, именины.
В тот день я и узнал, что меня нарекли Фёдором. А фамилия моё оказалась Колычев. Ничего мне не говорящая фамилия. Похожая на «Калачёв». Но эта произносилось, как слово «кол». Наверное от него и происходила. Колыч — похоже на кольщик. Кольщики мы, короче. И, похоже, что кольщики не дров, а чужих голов, так как отец заходил увидеть сына, то бишь меня, в кольчуге. Это уже мне года полтора было. Летом отец ушёл воевать и вернулся только под зиму.
У меня много было времени, чтобы подумать, повспоминать, поразмышлять. Хорошо, что можно было отключиться и не обращать внимание на «бытие», которое, как известно, определяет сознание. Матриц у меня было дофига, одну, основную, можно было и выключить. Так «первый» со вторым делал. А тогда, когда я своё сознание отключал от реальности, время летело быстро. И это мне позволяло не сходить с ума, в этом, теле-тюрьме.
В полтора года я уже мог бегать, но няньки таскали меня на руках. Я отбивался и орал «благим матом», отстаивая право на свободу передвижений и в конце концов они от меня отстали, но контролировали нещадно, опасаясь, что я ненароком куда-нибудь втюхаюсь. Мышечная масса была никакая, голова, руки-ноги, несоразмерны с тельцем, поэтому меня заносило на поворотах «будь здоров». И спортом не позанимаешься. Встал я как-то ночью, пока нянька заснула, так она потом такой визг и ор подняла, что вся челядь сбежалась.
— Он! Он! На полу молится! — просипела нянька и наконец обмякла.
А я не молился, а просто отжимался от пола. Но когда меня спросили, что я делал, ответил, что, да, молился Богу. Да-да… Только с большой буквы «Б».
— И где это видано, чтобы годовалое дитя земные поклоны било?
— Ах если бы, — сказала, очнувшаяся нянька. — Он ведь как старец какой лежал на полу руки расставив крестообразно.
— Лежал на полу крестообразно? Как древние старцы лежали? — спросил домашний поп, сильно удивившись и изменившийся в лице. Он осенил сначала себя крестным знамением, а потом меня.
— Так давно никто не молится. Гордыня сие.
— Какая же гордыня у дитя годовалого? — спросила Варвара. — Побойся Бога, Никодим!
— Ты точно молился? — спросил строго поп.
— Молился, — ответил я, прячась у Варвары на руках от сурового взгляда попа.
— И как ты молился?
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…
— Господи, помилуй! — снова осенил себя крестом поп. — Невиданное дело. Дитя к Иисусу взывает молитвой молчальников. И где ты видел, чтобы так молились?
— Нигде, — сказал я, пряча лицо в шее матери. — Мне так самому хорошо было.
— Отстань от дитя! — шумнула на попа мать. — Вон все пошли! И ты ещё разоралась! Чего кричать-то было? Резали кого?
— Так я подумала, что убили, — взвыла нянька. — Федюню убили! Лежит на полу и не дышит!
— Дышал я! — буркнул я.
А мне просто отдохнуть захотелось перед следующим, кхм, подходом.
— Научишь его иначе молиться, — сказал поп напоследок и вышел из спаленки последним.
Конечно же я не мог показать, что я уже говорю довольно сносно. Как «нормальный» полуторагодовалый ребёнок я не договаривал слова. Но поп молитву признал. И дальнейшим объяснением был удовлетворён, а поэтому привёз из Новгорода аж целого епископа Новгородского.
Мы с двумя няньками гуляли после обеденного сна во дворе, когда за воротами послышался топот копыт, шум и крики.
— Отворяй! Епископский выезд! — услышал я.
— Матушка свята! — воскликнула одна нянька и попыталась подхватить меня на руки.
Я бегал от одной к другой, а они меня, вроде как, пытались поймать, хлопая в ладоши. А тут я сделал финт, как бразильский футболист Гаринча, присев на левую ногу, и переступив два раза засеменил вправо к воротам, которые как раз открывались, кстати, и в которые, тяжело дыша и хрипя, ворвался низкорослый жеребец, разбрызгивающий из ноздрей слюни. Жеребец, увидев меня, неожиданно появившегося у него на пути, встал, как вкопанный, и седока выкинуло из седла. Этим седоком и оказался наш поп Никодим. Он перелетел через лошадиную голову, сделал сальто, так как успел схватиться за луку и приземлился прямо на пятую точку передо мной.
— Ох! Бл-л-л-л… Богородица — матерь Божья! — вырвалось у попа, а потом вдохнул и уже с трудом выдохнул. — Вот, владыко, про сего Фёдора я говорил.
Другой жеребец подъехал ко мне не спеша. На нём, где-то высоко-высоко сидел кто-то, кто показался мне Богом, так как произнёс таким басом, что у меня затряслись все поджилки и не от страха, а просто от вибрации.
— Так, то ж дитя…
Тут же подбежали обе няньки и одна из них подхватила меня на руки.
— Дуры, косорукие! — услышал я голос матери. — На конюшню я вас!
Она, когда я игрался, сидела на скамье под домом в тенёчке с пяльцами. Что-то вышивала. Рядком вдоль стены кто на заваленке, а кто тоже на скамьях, сидели и дворовые девки. Двор у нас был большой и дворни много, вот вся она и вывалила, когда по двору пронеслась волна возгласов и вскрикиваний:
— Владыко! Владыко Новгородский! Архиепископ! Серапион!
И тут меня снова едва не раздавили, потому что нянька вдруг бухнулась со мной вместе на колени перед сошедшим с коня суровым мужиком, а дворня её едва не запинала, пытаясь пробиться ближе.
— Благослови! Благослови, батюшка!
— Вон пошли! Вот я вас! — услышал я снова голос матери и глухие удары твёрдым по мягкому.
— Всех! Всех благословлю!
Пробасил «владыко».
Мне, тем временем, стало неудобно находиться скорчившись у дородной тётки в объятиях, и я снова вывернулся — у меня это ловко получалось — и встал перед Архиепископом Новгородским Серапионом. Он мне показался огромным.
— Благослови, ватыка, — проговорил я, намеренно «проглатывая» согласные звуки «г» и «с».
— Ого! — рыкнуло сверху. — Оно ещё и разговаривает. Грха!
С выкашленным воздухом, до меня донёсся запах чеснока и вчерашнего вина.
— Грхы! Прости, Господи… Благословляю! Зравствуй, хозяйка, Варвара Петровна.
— Здравствуй, владыко! Благослови!
Мать упала на колени рядом со мной.
— Благословляю.
Передо мной появилась огромная мужская кисть правой руки и я её взял своими ручонками, понюхал и приложился лбом. Вот ещё! Руки я ещё не целовал грязные!
— Он у нас чистюля, — проговорила Варвара. — Сам руки перед едой моет.
— Грхм! — кашлянул пришелец. — Испить бы чего. Водицы иль квасу…
— Пошли в тенёк, владыко. Побежала уже девка за квасом. Не ждали тебя. Хоть бы упредил бы отец Никодим, встренули бы по-особому.
Она обернулась и, найдя глазами кого-то, крикнула:
— Баню топить! Быстро!
Я удивился, попав сюда, увидев культ чистоты. Мало того, что все принимали баню еженедельно. Причём, бань на берегу озера, где стояло наше село, было много, если не сказать очень много. Так вот, кроме мытья в бане, руки мыли перед едой обязательно. Ноги и руки с лицом перед сном ежевечерне. Меня купали ежедневно перед сном. Столовую посуду тоже мыли с песочком и золой, «разбавленной» в воде. Меня мыли овсяной мукой, замешенной на отваре каких-то трав. Сама мать и няньки мыли волосы в отварах ромашки и крапивы, а тело после купания умащивали разными пахучими маслам на основе пчелиного воска.
Поэтому я и учуял русский дух от архиепископа, проскакавшего верхом на малорослом конике верст тридцать с гаком. Путь от Новгорода до нашего сельца был не близкий. По мне так и не стоило гнать лошадей за сто пятьдесят вёрст из-за какого-то неправильного исполненного молебна. Дитём неразумным исполненного. Оно же неразумное, дитя-то. Какой с него спрос? С меня, то есть…
— Разумен он больно, — проговорил Серапион. — И взор такой взрослый.
Да-а-а… Со взглядом у меня не заладилось с самого рождения. Пугались няньки моего взгляда. Как я не прятал его, а нет-нет и прострелит какую-нибудь девку, а та и в краску, да в слёзы, да вон из горницы… А что делать прикажете, когда девки вокруг сочные, да вкусно пахнущие. Сейчас-то научился делать индифферентное лицо и взглядом скользить, но бывало, да. Как сейчас, например.
Владыка ещё раз осенил меня крёстным знамением, и я заулыбался. Принесли жбан с квасом и ковши, и гости отвлеклись от разглядывания меня на питие, а мать тихо приказала меня унести.
В детской светёлке, где я обычно играл, просто бегая кругами или скача на деревянном конике, подпрыгивая на ногах (тоже неплохая тренировка для тела), я просто забрался в медвежью шкуру и уснул. Тело часто посылало сигналы в мозг об усталости и я их не игнорировал, а засыпал там, где приспичило. Я ведь «прокачивал» своё тело постоянно: бегая, прыгая, приседая, ползая на коленках и на карачках, бросая разные годные для того предметы. С обеих рук бросая…
Спал я не долго. Разбудили няньки. Спать на закате в этом мире не полагалось, а вот после — сколько угодно. Но если человек набожный, обязан вставать ночью и молиться. Мать моя Варвара была именно, что набожной и просыпалась сама, будя всех девок, как положено. Спали все одетыми, а женщины и в платках, а потому всё проходило чинно с толком и расстановкой. Уснули, проснулись, помолились и спать. Моя постель была обычным ящиком с тряпкой, покрывавшей солому. Младенец же, ссался. А куда деваться, ежели приспичит? Не встанешь же и не сходишь «на ведро», как другие. Зимой мой ящик укрывался одеялом.
Мы с мамками и няньками обитали в отдельной пристройке, называемой — терем. Отец с со своими дворовыми и холопами в другой части здания. Приличный был домик у нас. Терем в три яруса, как здесь называли этажи, а хозяйский сруб стоял из двух жилых клетей. Ну и складские подклети имелись конечно. Это всё я понял из разговоров окружавших меня людей.
Молились в придомовой часовне, куда имелись входы с обеих половин. И мать часто уходила после молитвы к отцу. А бывало что и вместо. О том девки и няньки шептались, вернувшись с молебна. Пока никого не было, я мог хоть немного пошевелиться нормально.
Меня снова вынесли во двор. Солнце садилось. Наступала прохлада. Август на северо-западе Руси вечерами был не жарким. Да и озёра с болотами и реками выручали. Не люблю я жару.
— Так вот ты какой Фёдор сын Степанов, — такими словами встретил меня Серапион. — Ну иди ко мне на колени. Пойдёшь к дяде?
Его руки с грубыми рудовыми ладонями протянулись ко мне. Будь я простым младенцем, я бы к нему ни в жизнь не пошёл, а так пришлось протопать вперёд и ухватиться за его большие пальцы.
— О, как! — удивился он и поднял свои руки вверх.
Я держался за пальцы, как за перекладину турника и поэтому взлетел довольно высоко.
— Не урони, владыко! — взмолилась мать.
Серапион посадил меня на сгиб своей левой руки, а правой достал свой нательный крест. Он был одет в простой зелёный кафтан с одним рядом часто расположенных пуговиц, штук пять верхних были расстёгнуты.
— Ну, ка, целуй крест, — сказал он и я вынужден был крест поцеловать. Но он не пах ничем, кстати.
— Кефт, — сказал я, протягивая левую ручонку к символу христианской веры. Правой рукой я схватился архиепископу за бороду. Вернее, пальцы сами сжались. Они порой работали сами по себе.
Схватив серебряный равноконечный крест я заглянул Серапиону в душу.
— Ты холосый, — сказал я и погладил Серапиона по щеке. — Ты, мой тятя.
Душа архиепископа была наполнена чистым светом цвета морской волны с картины Айвазовского пронзаемым солнечными лучами. Он мне сразу понравился. А вот наш поп нравился мне не очень.
— Тятя твой на войне, — сказала Варвара. — Простите его, отче.
— Да, ничего-ничего. От его слов вдруг стало как-то спокойно и тепло. И вообще с ним спокойно.
— Девки тоже любят его на руках носить.