Мне снилось, что звенит будильник и пора вставать на работу. А так не хочется! Я открыл глаза, рывком сел в кровати. И тут же понял — 1898-й год, дом Лазаря Полякова, Москва. Голова слегка гудела с похмелья, во рту поселилась сушь египетская.
Я откинул тяжелое одеяло, почувствовал запах дорогих сигар, в дыме которых провел вчера весь вечер. Прием у Полякова… Пили шампанское, потом коньяк.
Дом банкира гудел, словно растревоженный улей, от множества голосов, смеха, и приглушенного звона хрусталя. Лазарь Соломонович, в мундире тайного советника, с орденами, порхал от одного гостя к другому, словно опытный дирижер, управляющий сложным оркестром. Его глаза горели, улыбка была широкой и искренней, и он, казалось, наслаждался каждой минутой этого тщательно спланированного представления. Лазарь представил меня буквально всем, словно заезжую поп-звезду. «Шериф Юкона», «Король Клондайка», мне кажется, что половину эпитетов он придумывал прямо на ходу. Это льстило, но в то же время слегка раздражало, поскольку я прекрасно понимал, что мне не нужны были его рекомендации. Весь мир и так знал про клондайкскую лихорадку, имя шерифа Юкона, благодаря только что вышедшему в России переводу книжки Лондона, было на слуху, и мой статус уже не требовал подтверждений.
В череде гостей, что проходили мимо, мелькали все ключевые фигуры московского капитала. Текстильный клан представляли Савва Морозов и семья Прохоровых, чья Трехгорная мануфактура была известна по всей России. Морозов, крепкий, с окладистой бородой, производил впечатление человека цельного, но несколько тяжеловесного, словно гранитная глыба, а Прохоровы, наоборот, казались более резвыми, деловыми.
Зерноторговцы, Эрлангеры и Бугровы, были более шумными, их голоса, казалось, звучали более громко, чем у остальных, словно они привыкли перекрикивать гул рынка. Они, кстати, первыми и поднабрались, практически не закусывая спиртное. Но оставались на ногах и не дебоширили. Опыт! Уже поздно вечером, прибыл Павел Рябушинский, его появление было тихим, почти незаметным, но от него, казалось, исходила какая-то особая, скрытая сила.
Банкиров, помимо самого Лазаря, представлял глава московского биржевого комитета Николай Найденов. Это был сухощавый человек с тонкими, нервными пальцами, его взгляд был острым, хищным. К моему удивлению, на приеме были иностранцы. Лазарь позвал француза, Густава Гужона, владелица Московского металлического товарищества. Впрочем пил лягушатник вполне по-русски, да и говорил чисто, без акцента.
От золотопромышленников присутствовал Гинцбург, пожилой, с морщинистым лицом. Именно его убыточные ленские прииски и пытался мне сходу «продать» хитрый Поляков, расписывая их невероятные перспективы. Тут у нас состоялся вполне деловой и предметный разговор. Было любопытно узнать о содержании золота в руде, способах добычи и проблемах. Последние были понятны — на приисках пили как не в себя. Пришлось установить сухой закон и даже привлекать армию, чтобы прищучить местных бутлегеров. Они назывались «спиртоносы» и таскали бухло на коленях, скрываясь от казаков в низких ленских кустах и деревьях.
Это было забавно. Понятно было, что реальность там гораздо менее радужна, чем об этом с юмором рассказывал Гинцбург.
Позднее, когда большинство гостей уже разошлись, и мы, небольшой группой, оказались в курительной комнате, за коньяком, я решил разыграть свою партию. Атмосфера была более расслабленной, дым сигар витал в воздухе, а приглушенные голоса создавали фон для более откровенных разговоров. Я повторил мизансцену из «Двенадцати стульев» под названием «Отечество в опасности!». Спокойным голосом начал объяснять толстосумам, что нарождающаяся русская буржуазия требует представительства во власти, что иначе все их капиталы, все их усилия не стоят ровным счетом ничего. Нет, никаких крамольных речей о свержении монархии я не произносил. Но слова «Парламент» и «Конституция» прозвучали. По первой реакции я понял — попал в яблочко. Похоже, эти идеи среди московских тузов уже обсуждались, но не так открыто и откровенно.
Впрочем, уже после курительной комнаты, Лазарь вернул меня с небес на землю.
— Половина из них, если не больше, при первой же возможности побежит в охранку доносить. Тот же Гинцбург.
— Да и вы тоже сообщите — пожал плечами я — Например, Трепову. Иностранец вел опасные речи, про парламент, про конституцию. Вы, дескать, сами были крайне возмущены, но не смогли остановить этого безумца.
Лазарь удивился, его брови приподнялись.
— Но… как же так? Это вам не повредит⁇
— Я завтра уезжаю, ловить меня не будут — повторил я, отпивая коньяк. — Чай не революционер. А вы подтвердите свою благонадежность.
Банкир посмотрел на меня с нескрываемым изумлением, а затем на его лице медленно расцвела улыбка. Такие интриги ему были понятны и близки. Моя прозорливость, как он, несомненно, назвал это в уме, добавила мне еще больше очков в глазах Полякова. Банкир, конечно, был хитрым, но я был хитрее. Именно после такого дебюта, такого яркого, но опасного представления, я должен был исчезнуть. Меня уже заждались в Штатах.
Уезжал в столицу тайком, со станции Лихоборы. Лазарь перестраховался, отсоветовал ехать с Николаевского вокзала — вдруг там будет охранка?
— Если уже дали команду — пожал плечами я — Пошлют телеграмму и примут в Санкт-Петербурге
— Может вам и там сойти за одну остановку до конечной?
— Бог не выдаст, свинья не съест.
Я крутил в руке предтечу шифроблокнота, который мне выдал Поляков. Серьезный подход! Обмениваться шифрованными телеграммами коммерческого содержания — это было правильно.
— Когда вас ждать? — на прощание спросил Лазарь
Прикинув в уме все свои планы и перемещения, я уверенно ответил: — Через полгода. Может месяцев восемь-девять. Ждите к Новому году.
Станция Лихоборы оказалась совсем маленькой. Небольшое, деревянное здание вокзала с одним единственным залом, короткий перрон, несколько вагонов, стоящих на запасных путях. На платформе почти никого не было, лишь пара рабочих, что-то громко обсуждавших, да одинокий пассажир, засунувший ладони в рукава пальто. Здесь не было суеты Николаевского вокзала, не было любопытных глаз, не было жандармов.
Поезд до Петербурга подъехал где-то через полчаса после моего прибытия. Я быстро нашел свой вагон, поднялся по ступенькам. Проводник, пожилой мужчина с густыми усами, лишь мельком посмотрел на билет, указал на купе, после чего традиционно поинтересовался насчет чая. Никаких лишних вопросов, взглядов… Все шло как по маслу.
Мое купе, рассчитанное на двух человек, оказалось, к моему удивлению, пустым. Я закрыл дверь, закинул чемодан и саквояж на багажные полки, тяжело выдохнул. Успел. Никто меня не искал, никто не пытался остановить. Все прошло гладко, без сучка и задоринки. Чувство облегчения наполнило меня.
Поезд тронулся, набирая ход. За окном проносились все те же освободившиеся от снега поля, небольшие деревньки с дымящимися трубами. Деревянные избы с крышами мелькали в окне, сменяясь темными еловыми лесами. Воздух в вагоне, хоть и был несколько спертым от угольного дыма, казался спасительно теплым. Я сидел у окна, наблюдая за этим чужим, но каким-то до боли знакомым пейзажем, и ощущал странное предвкушение. Ох я тут развернусь…
Поездка до Петербурга прошла спокойно. Я ни разу не выходил из купе, опасаясь лишнего внимания. Ел то, что приносил проводник из вагона-ресторана, читал газеты, обдумывал дальнейшие планы. Ближайший год будет спокойным. Строительство КВЖД, 1-й съезд РСДРП, начало объединения эссеров… В следующем году полыхнет боксерское восстание в Китае, в подавлении которого поучаствует Россия. И заложит большую мину под будущем страны — окупация Манчжурии, мечты о Желтороссии…
В Петербурге, на Николаевском вокзале, я, не привлекая ничьего внимания, быстро пересел на другой поезд, направлявшийся в Либаву. Все прошло тихо, без спешки, без лишних вопросов.
Новое купе оказалось занято. Напротив меня, у окна, сидел невысокий, сутулый, с редкими волосами, что вились вокруг его большой, лысеющей головы, словно венок. Очки в толстой оправе сидели на орлином носу, а взгляд его голубых, слегка водянистых глаз был одновременно утомленным и проницательным. На попутчике был потрепанный, но добротный сюртук из серого сукна, манжеты его белой сорочки были засалены. Он держал в руках толстый, перевязанный бечевкой, фолиант и небольшой саквояж из потертой кожи.
— Разрешите представиться, — произнес он, поднимая голову и слегка улыбаясь. — Игнатий Петрович Чигаев, профессор Московского университета. Историк и археолог. Еду в экспедицию, и, признаться, дорога уже начала несколько утомлять.
— Итон Уайт, — ответил я, протягивая руку. Его рукопожатие было сухим, но крепким. — Американский предприниматель. Рад знакомству. Куда же путь держите?
— В Либаву. Оттуда пароходом до Швеции, а затем в Норвегию. Там, как известно, есть древние курганы викингов, которые я летом надеюсь исследовать. А вы, мистер Уайт? Тот самый? Золотой шериф?
— Да, — кивнул я.
— Русский язык у вас отменный! Но чувствуется какой-то непонятный акцент. Вы по-другому произносите слова.
— Никогда не жил в империи — пожал плечами я — Русские корни.
Поезд равномерно покачивался, издавая приглушенный стук колес. Я почувствовал, как усталость последних дней начинает давать о себе знать.
— Может быть, вы не откажетесь от глотка коньяка, господин Итон? — поинтересовался профессор, доставая фляжку — Дорога долгая…
Мы выпили. Коньяк был крепким, душистым, согревая изнутри.
— Игнатий Петрович, — начал я, когда мы выпили по второй, — вы, как историк, наверное, много думаете о судьбах России. Мне вот кажется, что нашей стране не хватает… какой-то обратной связи для власти. Механизма, который бы позволял народу влиять на решения, высказывать свое мнение, а не копить раздражение, впадая в революционный запал.
Чигаев усмехнулся, его глаза, до этого утомленные, теперь заблестели.
— Вы о парламентаризме, мистер Уайт? — спросил он. — О представительной власти?
— Именно так.
— Невозможна. Никакой парламентаризм тут не привьётся, — отрезал профессор, отпивая коньяк. — Поймите, вся организация Великороссии начиная века с 15-го, да и поныне, представляется в виде пирамиды. Кстати, самой устойчивой конструкции из всех известных. В частном быту — полновластный глава семейства и дома, господин над холопами. В общественном — значительная часть сельского населения подвластна помещикам и духовенству. Весь народ разделен на наследственные чины, приуроченные к известным надобностям царской службы, и находится в такой же подчиненности своему разряду, как помещичьи крестьяне — своему владельцу.
Он сделал паузу, словно давая мне время осмыслить услышанное.
— Все государство представляет колоссальный дом или двор, подвластный московскому царю, который заведует им посредством своих слуг. Посреди такой организации, милостивый государь, куда вставить минимальное народовластие?
— Но были же народные соборы, выбирали Романовых на царство…
— Господин Уайт, вы забываете, что у нас бедная страна. В податном отношении мы беднее той же Германии в три раза! Собрать один земской собор, второй еще возможно. Но сделать их регулярными? Да еще когда страна постоянно воюет и окружена врагами? Нет, не верю!
Профессор развел руками, его взгляд был прямым, безапелляционным.
— Подвластные одному владельцу или одному чиновнику люди могли жить вместе, могли вместе, общими силами, тянуть тягло, но образовать органическое справедливого общежития они не могли.
Я слушал его внимательно, готовя свои аргументы.
— Но, Игнатий Петрович, — возразил я, — разве это не путь к стагнации? К тому, что власть, лишенная обратной связи, неизбежно совершает ошибки, теряет связь с народом? В конце концов, это ведет к бунтам, к революциям, к кровавым потрясениям. История Запада — той же Англии — тому пример. Сумасшедшие короли, ограничение самодержавия, парламент и выборное правительство…
— Царь, по представлениям великорусского народа, сокральная фигура. — профессор даже пристукнул пальцем по столу.
Он говорил с нескрываемой убежденностью, его глаза горели.
— Русский царь, по народным понятиям, не начальник войска, не избранник народа, не глава государства или представитель административной власти. Он и есть воплощение государства! Помазанник превыше всех, поставлен вне всяких сомнений и споров и потому неприкосновенен. Потому же он и беспристрастен ко всем. Все перед ним равны, хотя и не равны между собою. Царь должен быть безгрешен; если народу плохо, виноват не он, а его слуги; если царское веление тяжело для народа — значит, царя ввели в заблуждение, сам собою он не может ничего захотеть дурного для народа.
Я отпил коньяка, осмысливая его слова. В этом была своя странная логика, которая, как мне казалось, вела в тупик.
— Девиз царя: «Не боюсь смерти, боюсь греха ибо поставлен на царство самим Богом», и горе народу, когда согрешит царь, потому что, если «народ согрешит — царь замолит, а царь согрешит — народ не замолит» — продолжал витийствовать ученый — Совершенно понятно недоумение западных европейцев перед таким типом государственной власти, ключ к которому у них потерян. Не зная, что она собою выражает, они были бы готовы подвести ее под известный шаблон восточных деспотий, если бы царская власть не была в России деятельным органом развития прогресса в европейском смысле. В чем же тайна этой всемогущей власти? Каким чудом она одна остается неподвижной и несокрушимой в русской жизни в течение столетий, несмотря на внутренние потрясения и внешние замешательства и когда все вокруг нее по ее же инициативе движется и изменяется? — закончил профессор, его голос звучал торжественно, почти пафосно.
— Тайна, Игнатий Петрович, — ответил я, — заключается в том, что все, что вы перечислили, работает до тех пор, пока есть вера. Вера в безгрешность царя, вера в его благотворность. Но что происходит, когда эта вера пошатнется? Когда народ видит, что царь не безгрешен, что его слуги — воры и мздоимцы, что его веления несут страдания? Тогда, мне кажется, вся эта конструкция начинает рушиться. Разве не лучше иметь систему, которая способна к изменениям?
Я посмотрел ему в глаза, стараясь донести свою мысль.
— Разве не было в русской истории примеров, когда народ сам управлял своими делами, где были органы, которые давали власти ту самую обратную связь? Взять, к примеру, Новгородскую республику. Она имела вече, где собирался народ, обсуждал важные вопросы, избирал посадников. И Республика двести с лишним лет была сильным, независимым государством. Неужели это не доказывает, что в русском народе заложен потенциал к самоуправлению, к представительству?
Профессор Чигаев посмотрел на меня, и в его глазах, до этого пылающих, мелькнула какая-то странная, почти печальная усмешка. Он откинулся на спинку сиденья, поглаживая свою лысеющую голову.
— Вы говорите о Новгороде, мистер Уайт, — произнес он, его голос был тихим голосом. — И чем кончила Новгородская республика?
Возразить было нечего.