Зал коллегии был набит под завязку. Скрип деревянных стульев, запах затхлой бумаги и прокуренного пальто позади Анны сливались в плотную атмосферу. У стены — портрет Брежнева с прямым, тяжёлым взглядом. Из окна слышалось гудение трамвая и голос из уличного громкоговорителя:
— Товарищи! Усилим бдительность и борьбу с антисоветскими проявлениями на всех участках труда!
Анна сидела в последнем ряду. Перед ней — аккуратно разложенные листы с директивами ЦК КПСС, отпечатанные на серой, шероховатой бумаге. Типографская краска оставляла следы на пальцах.
«Какой, к чёрту, юридический семинар… Это же партийный кружок на минималках».
У трибуны стоял руководитель коллегии — пожилой мужчина с тяжёлым подбородком и бровями, словно нарисованными тушью. Он говорил, не глядя на зал, читая с листа:
— В свете последних распоряжений Центрального Комитета, адвокат обязан занимать твёрдую классовую позицию и выявлять в своих рядах попытки оправдания уголовных и антисоветских элементов.
Кто-то из первых рядов кивнул. Потом ещё один. Движение голов пошло волной, словно гимнастика в строю.
Анна убрала волосы за ухо, задержала дыхание.
— Особое внимание, — продолжал оратор. — Необходимо уделять делам, в которых прослеживается подрывная деятельность, в том числе прикрытая маской якобы "свободы слова".
— А если это действительно просто свобода слова? — Спросила Анна.
Голос был её. Её собственный. Сухой, негромкий — но в этой тишине он прозвучал, как удар.
Молчание.
Пожилой мужчина поднял глаза. Головки ручек остановились на полуслове. Кто-то повернулся. Даже Брежнев с портрета, казалось, напрягся.
— Кто это сказал? — Холодно спросил руководитель.
Анна подняла взгляд.
— Я. Коваленко.
Он прищурился. Бумага в его руке чуть задрожала.
— Молодой человек… девушка, — он поправился. — Вы, видимо, не поняли сути указания. Свобода слова, о которой вы упомянули, может быть допущена только в рамках, определённых государством.
— А если рамки ошибочны? — Отозвалась она прежде, чем смогла себя остановить.
Кто-то сзади закашлялся. Справа от неё женщина с тонким лицом плотно сжала губы.
— Вы, Коваленко, работаете у нас недавно, — произнёс руководитель, опуская листы. — Потому, вероятно, не совсем усвоили нормы политической дисциплины. Вам будет полезно изучить постановления Пленума о вреде правового формализма.
Он сделал паузу.
— И… впредь — воздержаться от подобных высказываний. В противном случае — я буду обязан вынести дисциплинарное представление.
Анна молчала. Сердце стучало в ушах.
«Глупо. Невовремя. Но чёрт возьми, какой рефлекс — защищать логику».
Слева от неё кто-то прошептал:
— Помолчи, девочка. Здесь не Москва.
Она медленно кивнула. Бумага под пальцами казалась теперь мокрой.
— Принято, — отозвалась Анна. — Больше не повторится.
Руководитель перевёл взгляд обратно в бумагу, не отвечая.
Трамвай за окном проехал с металлическим скрежетом. Громкоговоритель продолжал:
— …и пусть каждый советский человек знает — идеологическая стойкость начинается с ответственности на рабочем месте!
Анна опустила глаза. Внутри жгло.
«Хочешь жить — молчи. Хочешь работать — слушай. Но чёрт, как же это противно».
Громкоговоритель за окном всё ещё бубнил про бдительность, но голоса в зале коллегии стали главнее. Шёпот разрастался, как плесень на стене: осторожный, липкий, клейкий. Мужчины в серых костюмах переглядывались. Женщина с косынкой, сидевшая ближе к проходу, тихо шепнула соседке, даже не сводя взгляда с Анны.
Анна сидела, глядя в директиву перед собой, как будто искала в ней спасение. Пальцы всё ещё оставляли влажные пятна на полях. Пот стекал по спине, но она не шевелилась.
Руководитель не читал дальше. Он поднял голову и, медленно отложив бумаги, обвёл взглядом зал. Густые брови сдвинулись над переносицей. Он заговорил негромко, но голос звенел в тишине сильнее любых криков.
— Такие разговоры опасны, товарищ Коваленко.
Несколько человек одновременно повернулись к ней. Кому-то не хватило такта — он повернулся с откровенным интересом, будто ждал ареста. Портрет Брежнева за трибуной теперь казался не просто оформлением — он следил. Анна впервые ощутила его взгляд физически.
— В этой коллегии, — продолжил руководитель, делая шаг от трибуны. — Не обсуждаются вопросы, которые уже решены Центральным Комитетом.
Он подошёл к краю сцены и посмотрел прямо на неё.
— Один неосторожный поворот речи — и вы рискуете подорвать доверие к себе как к защитнику. Адвокат должен быть политически зрелым. Вам это понятно?
Анна медленно кивнула. Горло пересохло, как будто в нём застряла наждачная бумага.
— Да, понятно.
Он развернулся обратно и вернулся к трибуне. Стул под ним скрипнул так резко, что кто-то в зале дёрнулся.
— Продолжаем. Чтение пункта пятого.
Шум бумаг. Кто-то закашлялся. Кресло рядом заскрипело, когда один из коллег чуть отодвинулся от Анны, будто опасаясь заразиться её репликой.
«Здесь не спорят. Здесь ждут, кто сдаст первым».
Анна сидела неподвижно, стараясь дышать ровно. Странное ощущение — как будто кожа стала тоньше, а воздух вокруг — гуще. Шепот за спиной не стихал, и она слышала отрывки:
— Молодая ещё…
— Из Москвы? Ага, ясно теперь…
— Скажут — и уедет обратно. Или не уедет.
В голове стучало: «Глупо. Это было глупо. Слишком рано, слишком открыто».
Она попыталась сосредоточиться на тексте в директиве, но слова сливались.
«Идеологическая стойкость… ответственность… антисоветская агитация…» — всё это она уже слышала.
Только раньше — в записях по истории для восьмого класса. Или в докладе прокурора по делу старика, которого она когда-то защищала в 2005-м, когда тот назвал сталинскую эпоху «мясорубкой».
Тогда она выступала против показательной расправы. Тогда её слушали.
Теперь — опасность. Осязаемая.
Пахло табаком. Руководитель снова закурил, вдыхая медленно.
«Теперь — молчать. До поры. До момента, когда точно знаешь, кто тебя поддержит, а кто сдаст. Здесь не дело выигрывает, а лояльность. Привычка поддакивать».
Дверь зала приоткрылась. Кто-то заглянул, обменялся кивками с мужчиной у окна и исчез.
Анна сжала губы.
«Это не просто работа. Это испытание на выживание. И я обязана его пройти».
Она опустила взгляд в листы, подчёркивая карандашом нужные строки, как будто никогда не говорила лишнего. Как будто ничего не произошло.
Но под кожей, глубоко внутри, знание пульсировало: в этой эпохе каждое слово может стать уликой.
Улица Октябрьской Революции была широкой, продуваемой насквозь, с редкими кустами сирени, давно срезанными до пеньков, и одинаковыми пятиэтажками с облупленной штукатуркой. Анна шагала по серому тротуару, прижимая сумку к боку. В ней звякнули часы — немецкие, купленные в комиссионке, редкость. Она машинально прикрыла застёжку рукой.
Громкоговоритель на ржавом столбе гремел сквозь ветер:
— …в соответствии с решениями XX Съезда КПСС, трудящиеся должны активизировать участие в социалистическом строительстве, добиваясь перевыполнения пятилетнего плана…
Голос был мужской, бодрый, с металлическими оттенками. Он словно следил за каждым прохожим, вцепляясь в уши и тянул за собой, как петля.
«У нас — билборды с автосалонами. Тут — речёвки про съезд и перевыполнение. Меняется только форма давления».
Ветер пах углём и сырым цементом. Прохожие шли быстро: женщины в ватниках и косынках, мужчины в фуфайках, кто-то с авоськой, кто-то с узелком в руке. Никто не смотрел в глаза. Даже те, кто шёл навстречу, как будто замечали её слишком поздно и резко отводили взгляд.
У ближайшего дома висел портрет Ленина — тканевый, полинялый, с белой каймой и лозунгом над ним: «Слава труду!» Рядом — плакат: рабочий в каске, женщина с колосом, надпись: «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи!».
Анна остановилась у киоска. Газеты — «Правда», «Труд», «Известия» — лежали на витрине, но лица продавщицы не было видно. Окошко было закрыто. Над ним висел листок с надписью: «Перерыв 12:00–13:00».
— Прислали опять вчерашние, — пробормотал мужчина рядом, кутаясь в воротник. — А где свежие, никому не ясно…
Анна посмотрела на него, но он, встретив её взгляд, сразу отвернулся.
— Извините, — сказала она. — А в каком магазине тут можно купить варежки? У меня вязаные промокли.
Мужчина пожал плечами, всё так же не глядя:
— В «Берёзке», если пропуск есть. Или на углу, через квартал. Но там дефицит. Надо спрашивать.
Он ушёл быстро, будто боялся сказать лишнего.
«Никто не разговаривает. Никто не хочет быть замеченным. Даже в таких мелочах, как варежки».
Она пошла дальше. Над остановкой болтался лозунг: «Советский человек — хозяин своей судьбы!». Буквы облупились, под ними выступала ржавчина. Рядом толпились люди — молча, тесно, почти без движений. Вся группа походила на замёрзшую скульптуру.
Проехал трамвай — громыхая, как консервная банка, с надписью на борту: «Учиться, учиться и ещё раз учиться». Изнутри глядели лица — усталые, неподвижные. Окна запотели, и надписи на них выглядели, как будто нанесены через тонкую вуаль.
Анна свернула за угол, в сторону своей квартиры. Громкоговоритель теперь звучал позади, но другой, на соседнем столбе, тут же подхватил:
— …и не забудем: идейная закалка начинается с сознательного отношения к общественному труду!
«Даже здесь — в углу между магазином и булочной — кто-то вещает. Не дать ни шагу без идеологии. Ни воздуха».
Она остановилась, поправила платок, почувствовав, как он сползает с затылка. Сквозняк тут же ударил в уши. Невольно прижала сумку сильнее.
Впереди шла женщина с девочкой. Девочка вдруг обернулась и посмотрела на Анну — прямо, открыто. Несколько секунд — и мать одёрнула её, шепнув что-то и ускорив шаг.
Анна стояла. Её ноги заныли от холода, но она не двигалась.
«Говорить нельзя. Смотреть — опасно. Думать — только про хлеб и уголь. Они не боятся власти. Они боятся друг друга».
Снова пошёл трамвай. Тот же грохот, тот же лозунг на боку. Ветер донёс запах дыма — где-то топили дровами.
Анна пошла дальше. Медленно. Спокойно. Ноги ступали по тротуару, как по минному полю — осторожно и чётко.
«Запоминай. Учись. Замолкай».
Она свернула в свой двор — панельный, с пустыми скамейками и бетонными урнами. Там было тише. И только на стене подъезда висела бумажная листовка, приклеенная на гвоздик: «Политзанятия для работников сферы юстиции — в среду, 18:00. Явка обязательна».
Анна усмехнулась и открыла дверь.
«Обязательна. Конечно».
Рынок раскинулся вдоль улицы, вплотную к облупленной кирпичной стене хозмага. Лотки были низкие, деревянные, с вытертыми мешками вместо скатертей. На них — кучи морковки с землёй, серые головки капусты, тусклая картошка. Холодный декабрьский ветер крутился между прилавками, пронизывая сквозь шерсть кофты, и приносил запах мокрого асфальта вперемешку с гнилым луком.
Громкоговоритель на углу продолжал вещать без устали:
— …советский народ, под мудрым руководством Коммунистической партии, вступает в завершающий этап строительства развитого социализма…
Голос был тяжёлым, настойчивым, как мокрая перина, придавливающая мысли. Анна стояла у лотка, выбирая картошку. Пальцы замёрзли. Сумку она прижимала к боку — и от холода, и от привычки. Там лежали документы, часы, несколько купонов на сахар.
— Молодая, бери эту, она почище, — сказала продавщица, женщина с красным лицом и шерстяной шалью поверх пальто. — Вчера привезли с совхоза, не успели перемёрзнуть.
— Спасибо, — Анна взяла пару клубней и огляделась.
Позади стояли две бабушки. Одна держала авоську, вторая — платок натянула почти до глаз. Они шептались:
— У Дуси сын опять в столицу поехал.
— Тихо ты, не кричи. Мало ли.
Анна краем уха уловила, как «столица» прозвучала будто шифр. Обе мгновенно затихли, заметив её.
«Тут любое слово может быть паролем. А любое ухо — ловушкой».
Повернувшись к соседнему лотку, она увидела, как седой мужчина в фуражке выбрал репчатый лук, заплатил и, уже отходя, пробормотал:
— Опять в газете про шпионов. У нас теперь каждый четвёртый, выходит, изменник.
— Тсс! — Продавщица мигом махнула рукой, озираясь. — Не на базаре же…
Мужчина поджал губы и зашагал прочь.
Анна сделала шаг в сторону, к ящику с капустой. Всё происходило как в театре — короткие реплики, приглушённые движения, быстрые взгляды. Она чувствовала, как вокруг — не воздух, а плотный слой молчаливого согласия: с системой, с контролем, с необходимостью быть незаметным.
Перед ней остановилась женщина с дочкой лет шести. Девочка указала на морковку и весело сказала:
— Мам, а у нас дома лучше, у нас есть масло!
Мать резко одёрнула её, прошипев:
— Тихо, говори потише.
Девочка нахмурилась, но замолчала.
Анна отвернулась.
«В Москве мы спорили в кафе. Здесь — шепчутся на базаре. И то только про капусту. Или масло».
Повернувшись к продавщице, она протянула деньги:
— Вот, без сдачи.
— Благодарствую, — женщина положила картошку в сетку. — Удачного дня.
— Взаимно.
Анна взяла сумку и пошла прочь от прилавков. Мимо проходил мужчина в шинели, с газетой под мышкой. Он бросил взгляд на портрет Ленина, висящий на фасаде напротив, и тут же отвернулся.
Рядом с входом в гастроном стояли двое мужчин. Один закуривал, другой держал бутылку в бумаге. Говорили быстро, почти не открывая рта:
— Завезли тушёнку.
— По блату, что ли?
— Не ори, у КГБ есть уши.
Анна замерла на секунду. Громкоговоритель продолжал, как заведённый:
— …партия заботится о каждом трудящемся. Выполнение плана — долг каждого гражданина Советского Союза…
Она пошла дальше, через площадь. Снег начал падать мелкими хлопьями. На лавке сидела старушка, читая «Известия», натянув платок на уши. Из динамика над нею снова звучал тот же голос.
Анна остановилась у киоска, купила коробок спичек, просто чтобы хоть что-то сказать.
— Спасибо.
— Пожалуйста, — продавщица сказала с улыбкой, но взгляд у неё остался пустым.
Повернувшись к улице, Анна подумала: «Молчание — это не просто норма. Это здесь — форма общения. Как будто все играют в игру: кто первый заговорит — проиграл».
Ветер усилился. Она закуталась в платок плотнее. Громкоговоритель, сумки, овощи, платки, портреты — всё сливалось в один серый ритм.
Анна шагала дальше — молча, не оглядываясь.
Квартира находилась на третьем этаже дома с облупленным подъездом и скрипучими ступенями. Дверь открыла девушка с прямой чёлкой, в вязаном сером кардигане. Она не сказала ни слова, только жестом указала внутрь.
Анна шагнула в коридор. Воздух там был насыщен пылью, табаком и чем-то терпким, напоминающим старые книги. На вешалке висели пальто, шапки, мужской плащ с оторванной пуговицей. Обувь стояла ровными парами — будто у каждого своя ячейка.
— Заходите, не задерживайтесь, — шепнул юноша, выглянув из-за занавески. — Слева, в комнату.
Анна прошла. Комната была узкой, с задёрнутыми шторами, за которыми мерцал свет фонаря. На подоконнике — крошечная свеча в консервной банке. Люди сидели на табуретках, подушках, даже на полу. Кто-то держал тетрадь, кто-то — кружку с заваркой.
Возле стены юноша с тонким лицом читал:
— …и город шёл, в одежде из ареста,
на шее у него — портрет вождя.
Он не повышал голос, словно каждое слово было остриём. Анна села в угол. Сердце стучало. Сумку с часами она прижала к боку.
«Если кто-то постучит… если сюда зайдут…».
Но рядом девушка в очках тихо передавала блокнот другому, тот кивнул и начал читать.
— Кто написал? — Спросил кто-то у стены.
— Галансков. Его посадили, — ответил парень с густыми бровями. — Но стихи остались.
Анна прижала губы. Ей хотелось аплодировать, но никто не хлопал — только кивали, почти незаметно.
— Тебе нравится? — Шепнула соседка.
— Очень, — Анна взглянула на неё.
Девушке было лет двадцать. На локтях — штопаный свитер, глаза блестели от свечи.
— Я — Лида. А вы откуда?
— Я… недавно приехала.
— Ага. По распределению?
Анна кивнула.
— У нас все через знакомых. Никого лишнего не зовут.
— Я поняла.
В этот момент дверь скрипнула. Все головы обернулись. На пороге стоял мужчина лет сорока, в сером пальто и без шапки. Лицо у него было тяжёлое, губы сжаты в линию. Он оглядел комнату и без слова закрыл за собой дверь.
Анна почувствовала, как внутри всё сжалось.
«Кто он? Почему встал у двери?».
Мужчина не сел. Он встал у косяка, скрестив руки. Смотрел на чтеца, не моргая.
— Кто это? — Едва слышно спросила Анна у Лиды.
— Пётр Семёныч. Говорят, раньше был с нами… теперь не знаю. Приходит редко.
— Вы уверены, что он…
— Нет. Ничего не уверены. — Лида опустила глаза.
Анна больше не слушала стихи. Свет от свечи играл на лице Петра Семёныча, отбрасывая странные тени. Он не двигался. Только взгляд был слишком пристальный, цепкий.
«Хватит. Я здесь чужая. Я здесь не должна быть».
Она встала, поправила платок. Все молчали.
— Простите, я… рано вставать, — прошептала она. — Спасибо за вечер.
— Проводить? — Тихо спросила Лида.
— Не нужно. Спасибо.
Анна вышла в коридор. Тени на стенах казались гуще, чем при входе. Надев пальто, она быстро спустилась вниз.
На улице дул ветер. Снег хрустел под ногами. Анна прижала сумку к груди и ускорила шаг. Свет фонарей казался слишком ярким.
«Могла остаться. Но что, если он агент? А если они всех запомнили? Имён почти не было, но лица…».
Она свернула за угол. Трамвай проскрежетал по рельсам вдалеке.
«Чёрт. И зачем полезла? Потому что не могла молчать. Потому что это — настоящее. Пусть опасное, но настоящее».
Анна дошла до своей комнаты в коммуналке только через двадцать минут. У двери постояла с минуту, слушая тишину лестницы.
Вошла. Закрыла за собой. Поставила сумку на стул.
Свет не включала. Села. Закрыла глаза.
«Я всё ещё хочу туда вернуться. Но теперь я буду думать — дважды».
Рынок Ярославля тянулся вдоль мокрой, неровной улицы, где между лужами и горками грязного снега сновали фигуры в ватниках, платках и замотанных в газету сапогах. Воздух был сырой, пахло варёной картошкой, углём и старым деревом. Громкоговоритель, закреплённый на столбе, потрескивал, а потом заговорил — бодро и с нажимом:
— …каждый трудящийся должен внести свой вклад в укрепление социалистической законности!
Анна передёрнула плечами и затянула платок туже.
«И в каждый овощ — вклад. Тут даже лук смотрит осуждающе».
Лужи у лотков были похожи на болотца — мутные, с капающими в них обрывками картофельной шелухи и обмякшей капустой. Она лавировала между ящиками и самодельными прилавками, прижимая к себе сумку. Внутри — свёрнутая в тряпицу губная помада «Ландыш».
— Подходите, девочки, свежая морковка! — Выкрикнула женщина с заломленным набекрень платком, обмахивая рукой подмороженный товар. — Сегодня сладкая, как пирожное!
— Да что ты врёшь, Галька, она ж деревянная! — Ответила соседка через проход, без улыбки.
Анна шла дальше. Её взгляд выхватил Григория — знакомого торговца с короткой щетиной, в бушлате и резиновых сапогах. Он стоял у лотка с консервами, чаем и банками с жёлтой этикеткой, на которых значилось «Каша перловая».
— Здорово, барышня, — негромко сказал он, когда она подошла. — Что принесли?
— Косметику. Помада, почти не тронутая. Западная, — она раскрыла тряпицу на секунду.
Григорий покосился по сторонам и кивнул.
— Покажи.
Анна вытащила серебристый футляр, слегка потёртый, но с чёткими буквами. Григорий взвесил его в руке, приподнял бровь.
— Это тебе не «Красная Москва», ага… — он сунул футляр за ящик. — За это дам банку сгущёнки и две пачки чаю.
— Слишком щедро.
— Щедро? У меня тёща таких три ищет уже месяц. Мне мир дома дороже.
Анна кивнула.
— Тогда договорились.
Он переложил банки и чай в коричневый бумажный пакет и протянул ей. Анна спрятала его в сумку, проверяя, чтобы замок защёлкнулся.
Позади прошла женщина с зелёной авоськой и шепнула на ходу кому-то:
— …двух на Арсенальной забрали. За бумажки. Стихи какие-то…
— Тише ты, — ответил ей кто-то, быстро оглянувшись. — Не называй улицу.
Анна замерла.
«Это про них. Про вчера. Значит, не просто паранойя».
— Слыхали? — Негромко спросила она у Григория.
— Я тут глухой, — он даже не посмотрел на неё. — И тебе советую. Сгущёнка сладкая, но не стоит срока.
Она снова кивнула. Пальцы дрожали, хотя дыхание было ровным. Из угла зрения мелькнула фигура — мужчина в сером пальто с тёмной фуражкой. Он стоял, будто выбирая капусту, но взгляд то и дело скользил по людям.
«Он уже был на том вечере. Или похож. Господи, как же всё плотно здесь завязано…».
Анна отступила на шаг от лотка.
— Ладно, пойду. Спасибо.
— За что? — Григорий уже отвернулся, вытирая лоток тряпкой. — Мы ж не торговали.
— Поняла. Удачи.
Она пошла обратно по ряду, чувствуя, как взгляд мужчины будто тянется за ней. Трамвай за сквером загудел, громко и долго.
Анна свернула за ящики с репой и ускорила шаг. Сумка прижата к телу. Лужа хлюпнула под подошвой.
«Надо прятать всё. Всё, что может вызвать вопросы. Завтра утром — найду место».
Она не оглянулась. Но внутренне знала — за ней смотрят.
Комната в коммуналке дышала стужей и нафталином. Лампа под потолком гудела тихо, выдавая тусклый желтоватый свет, который делал обои еще более облезлыми, чем они были на самом деле. Под оконной рамой дуло — заделанный ватой проём всё равно выпускал зимний воздух внутрь. Где-то за стеной кашлял сосед, а в коридоре поскрипывал паркет.
Анна стояла на коленях посреди комнаты, пальцами нащупывая нужную половицу. Тонкая деревянная щепка отломилась, когда она поддела её ножницами — ножа в доме не держали. Под половицей — пустота. Пыльная, пахнущая землёй и старой известкой.
Она развернула тряпицу: часы с гравировкой, обрывки бумаги с заметками, свернутый список имён. Сердце билось громче, чем лампа гудела.
— Ну давай, — пробормотала она. — Работай, тайник времён развитого социализма.
Шорох за стеной. Голос Лидии — полушёпот, но чёткий:
— Я говорю, тихо она. Работает, видно. Типичная такая — нелюдимая. Не пьёт и не шумит.
Анна замерла. Заметки в руках. Лидия продолжала:
— У меня таких две соседки было. Умные, а потом — хлоп — и нету. Или сами съехали, или…
Вторая соседка отозвалась с гортанным смешком, а потом — тишина.
Анна быстро свернула бумажки, вложила внутрь часов, замотала всё в носовой платок и уложила в пустоту под половица. Сверху — ровно настеленный кусок старой газеты, для маскировки.
Она медленно встала, покачнулась и села за стол. На столе — «Советское право» в бледной обложке, рядом — блокнот с синим карандашом. Пальцы дрожали от холода, но она принялась листать книгу.
Глава: «О контрреволюционных преступлениях». Статьи — сухие, с номерами, с отсылками к Конституции и Указам Президиума Верховного Совета СССР. Она делала пометки.
«Статья 70: антисоветская агитация. Формулировка — резиновая. Под неё можно подогнать даже взгляд не туда».
В блокноте вырастала надпись: «Справедливость здесь — партийная директива. И всё». Подчёркнуто. Цинично.
Анна хмыкнула. Листала дальше. Статья 190-1. «Распространение заведомо ложных измышлений…». Она записала: «А правда — это то, что в «Правде» напечатано». Рядом — грубый набросок схемы, куда можно спрятать записи в сапоге, если тайник вскроют.
Щелчок — лампа моргнула. Анна вздрогнула, подскочила к двери и прикрыла её плотнее. Потом вернулась к столу и снова села, откинувшись на спинку деревянного стула.
Она вытащила из сумки лист — список с делами, которые вела. Перечёркнутые, неактуальные, но память держала имена. На одном — круг: Петров, 43 года, агитация, листовки.
«Если бы я его защищала… могла бы. Хоть как-то. А теперь — просто статистика. Пункт в отчёте. Или донос в чьей-то папке».
В окно постучал ветер, загремела форточка. За стеной послышалось шуршание — Лидия снова ходила по комнате в тапках, что хлюпали, как мокрая вата.
Анна закрыла книгу, спрятала блокнот в карман кофты, выдохнула.
«В 2005-м я прятала документы в облаке. А теперь — под половицы. Назад, в каменный век. В век контроля».
Она встала, прошла к тайнику, придавила половицу каблуком. Всё ровно. Ни щели, ни скрипа.
На кухне кто-то включил радио. Стихла реклама муки, зазвучал голос диктора:
— В соответствии с решениями Пленума, борьба с идеологическими диверсиями должна вестись на всех уровнях…
Анна зажала уши на секунду. Потом улыбнулась, чуть горько, но искренне.
— Решения Пленума — моё новое УПК. Ну ничего… выучу.
Она потушила лампу. Комната утонула в темноте. Только за окном, из-за дальнего фонаря, падала тусклая полоса света на край стола — на обложку книги, где чёрным по жёлтому значилось: «Советское право».