Часть 2. Глава 2. Безвременье

Сдал самодержец, совсем захирел он, сердешный. Цвет лица имел нездоровый, землистый. Хозяин Русского Царства напоминал медленно увядающий гриб-поганку. Богатый царский кафтан-о́хабень, увешанный драгоценными каменьями, висел на исхудалых телесах грузным мешком и явно досаждал ненужной тяжестью.

Душа не поёт, гойды нету, кручина-тоска...

К чему тебе все богатства земли, когда Смерть уже наворачивает круги перед твоей личностью? Темень кромешная...

Кравчий Лихой изучал расстановку фигур на шахматной доске — его черёд вершить ход. На пальце боярина сверкал диамант — дар Царя. Кесарь рассеянным взором скользнул по благородному камню.

— Тяжко мне... Яков Данилович, — прошелестел шершавым языком самодержец. — Помру скоро.

— Господь с тобой, Государь.

Боярин сделал ход ладьёй.

— Помнишь, Яша, как как задумал я тебя на шведо-литовский стол усадить — да знатные на дыбы встали... на такую мою затею?

— Помню, Государь...

— Не захотели они, псы горделивые, рядом сидеть... с худородным выскочкой. Скудоумы чуяли: резвый разумом карась воложанский в два присеста уделает их на государевой стезе. Обзавидовались жабы...

Красивое лицо боярина-выскочки слегка помрачнело.

— Дела былые, к чему это поминать, Государь.

— В тебе тож... гордыня роится, Яшка. Я сердцем чую. Тот случай — заноза в душе твоей.

Боярин усилием воли сделал вид, что слова Государя его совсем не растревожили.

— Что ты, отец родный? Я тебе по гроб жизни обязан. Ты меня из дерьма вытащил и на почётную должность определил. Боярское звание даровал.

— Кормить царя — большое дело, свой человек нужен... которому веришь. Потому я тебя и поставил кравчим. Только не твоего разума эти заботы: столом управлять да жратву проверять на предмет отравы.

Государь негромко откашлялся и продолжил речь:

— Вот помру я и погонят тебя... знатные со Двора. И должности не дадут. Ноги об тебя вытрут. С голоду не подохнешь — холопы прокормят. Только государевой службы тебе... не видать.

С трудом закончив длинную речь, самодержец последним усилием воли сделал ход пешицей и с облегчением откинул спину. Совершенно очевидно, что Царь свершил ход не думая... просто сходил, потому что при шахматной баталии нужно вершить ходы.

— Я уже не жилец, дрючок хворобный. Воли до жизни нету. Хоть и люблю тебя, что сынка, но более я тебе... не заступник и не благодетель. Осточертело всё… Сам разумей, как далее проживать, боярин.

Яков Лихой уверенным движением руки сделал ход конем.

— Мат, Государь. Прости меня, Христа ради, за такую мою дерзость великую.

Победа в баталии осталась за молодостью. Разумный да разумеет.

— Ходи прочь, Яшка, — с трудом прошелестел языком Государь. – Постельчего кличь, Игорёшку. Пущай взвар тащит. Худо мне.

Царёв кравчий жеребцом выскочил из Царской Палаты, а к вечеру, он уже расхаживал по уютной угловой светёлке родных хором. У окна стояла Марфа Лихая. Боярыня-орлица теребила пальцами смарагдовое ожерелье.

— У Государя сегодня был. При смерти он... совсем хворый. Кесарь скончается — и мои дни при Дворе закончатся.

— Кого знатные Царём кричать думают, как помрёт благодетель нашей фамилии?

— Фёдора Калганова, как пить дать. Подкупил он наворованными богатствами более половины Боярского Совета за свою личность на Троне. Слушок такой по Дворцу гуляет. Мне стольники нашептали.

— Плохо дело, муж.

— Именно что. Истинным Государем его братец Матвей будет. А он меня шибко не уважает. Должно... всё за тебя дуется. Сердечная заноза видать крепко засела в нутре его.

— Чего же теперь... пропадать?

— А пёс его ведает, жена. Мне как Царю хворому: осточертело всё. Я за должность кравчего не особо держусь.

— А разговор наш припоминаешь, Яков Данилович? Тот самый: про муравейник сонный, про закостенелость порядков отеческих. Что же, боярин, наплевал окончательно на свои помыслы да мечтания?

— Боярин, — усмехнулся кравчий. — Из меня боярин, как из Митьки Батыршина — поп.

— Какой не есть, а боярин.

Яков Лихой подошёл к жене и встал у окна.

— Закостенелость порядков — сие да-а... Через эту закостенелость проклятую моя планида наперекосяк ушла, — царёв кравчий со злостью постучал пальцем по слюде окна.

— Набекрень голова... пропащая, — с печальной улыбкой молвила Марфа Михайловна. — Третий месяц пошёл, как с Митькой Батыршиным сабельной рубкой не упражняешься. Совсем закручинился ты, супруг...

— Осточертело, жёнушка. Гори оно всё… рудожёлтым пламенем.

— Завтра к отцу заедем, давно не гостили мы. Он по внукам шибко скучает, Яков Данилович. Заодно и о деле перемолвимся...

На другой день семейство Лихих прибыло в поместье Сидякина. Царёв кравчий и глава Аптекарского приказа ушли, по традиции, на задний двор, рубиться саблями. Там и случилось то, чего никогда ещё не бывало: хозяин Михайла Борисович выбил саблю из рук бывшего бойца Опричного войска...

Озадаченный тесть увёл Якова Даниловича в хоромы. Дочь Марфа изложила родителю суть проблемы. Сидякин успокоил родственников: Фёдор Калганов сильно страдает почечуем, его лекарь знает ремедиум доброго снадобья от этой хворобы. Михайла Борисович через почечуй желал прижать грядущего самодержца и сохранить зятя в Детинце.

Когда тряслись в колымаге, возвращаясь в своё поместье, Яков Данилович за всё время дороги только единожды подал голос:

— Что этот почечуй... Свет клином на нём не сошёлся — истина то. Неужто богатей Фёдор Калганов не сыщет себе иных путей для борьбы с подобной хворобой. Тесть сунется к нему с такими речами дерзкими — шею себе свернёт. Нет, дудочки. Пусть моя планида набекрень валится, а тащить за собой Михайлу Борисовича я не желаю...

Марфа Михайловна ничего не ответила мужу, так как полностью разделяла мнение супруга об этом препостылом калгановском почечуе. Перед сном супружница затеяла неожиданный разговор. Кравчий сидел у окна на лавке в исподнем белье. Боярин держал в руке свечу и глазел с угрюмой физиономией, как на дворе играются два весёлых сторожевых пса. Подклётная Государыня, облачённая в ночную сорочку, сидела на супружеской койке и гребнем расчёсывала рыжеватые локоны.

— Яков Данилович, слышишь меня?

— Угум, — промычал боярин, продолжая глазеть на дворовых псов.

— Осторожней на службе ходи. Сердцем чую: по твою душу беда у порога стоит.

Яков Лихой с раздражением посмотрел на жену: что за враки?

— Я не шуткую, муж.

— Сердцем, — усмехнулся царёв кравчий. — Беспокойное сердце — скверный товарищ, разум — надёжнее будет.

— У меня обоих приятелей в достатке.

— И чего далее, — помолчав, произнёс Яков Лихой.

— Скоро сеча за Трон начнётся. Ты так и будешь в сторонке торчать болваном и очередной милости от судьбы ожидать?

— Не пойму тебя, Марфа Михайловна.

— Так и станешь всю жизнь, то одному, то другому Государю, еды подносить да вина лить в кубок? Твоего ли разума эти заботы, муж?

— Вина лить! — рассердился кравчий Лихой. — У меня и таких забот скоро не будет.

— Об этом и речь.

— О чём речь, любезная Марфа? — всё более раздражался супруг. — Каковы мои шляхи ныне?

— Нужный шлях завсегда сыскать можно.

— Чертяку лукавого я сыщу... а не нужную тропку. И так валанда́ем шарахаюсь по Детинцу, как засватанный. Государь с полгода хворает тяжко — нет у меня трудов ныне. Мне два дня хватает, чтобы столовыми заботами управиться: принять снедь, внести цифири в пергаменты, с Куркиным перемолвиться, взять его роспись и гойда. Гуляй ветерком, карась воложанский! Боярин Лихой Яков Данилович!

— А блюда теперь разве не пробуешь? Ты навроде по Уставу Двора обязан всякую снедь вкушать перед подачей к столу, так?

— Государь ныне без меня трапезничает. Постельничий ему взвары таскает. А знать обойдётся и без моей спробы — много чести кичливым.

— Ой ли, Яков Данилович?

— Ой не ой, а порядок такой.

— Нарушение Устава, супруг.

— Да катись оно всё...

— Не гоношись, боярин.

— Не дёргай меня, жена любезная... будет, — потребовал кравчий. — Чего ты беснуешься, Марфа Михайловна?

— Твоего беса растолкать желаю, а он спит покуда.

— Какого беса? Молви мне прямо, без сказаний: чего тебе от меня надобно?

— Твоей силушки благородной, Яков Данилович.

Царёв кравчий тяжко вздохнул.

— Бабка Алевтина молвила нам прибаутку одну, я навек запомнил: “Маненько б потерпели — по сей день бы пели”.

— Желаешь терпением запастись?

Лихой со злостью задул свечу в руке — опочивальня погрузилась в сумерки.

— Покоя и ясности не мешало бы ныне. И разумения: какой загляд ждёт меня?

— Твой загляд — твоя воля, Яшенька. А моя бабуля Варвара иную прибаутку слагала: “Долго б не терпели — по сей день бы пели. Долго б не молчали — не было б печали. А засели тихо — оживилось лихо…”

Боярину почудилось, что глаза жены сверкнули сейчас в сумерках горницы смарагдовым огоньком.

— Ну… а кончается чем... бабкина прибаутка?

— “Дерунья заметает белые палаты. Головушкой кивает... срам из-под заплаты!”

Яков Данилович затряс плечами в беззвучном хохоте.

— Ой, Марфа Михайловна… Знатная ты разбоярыня.

— Вот и покумекай, супруг, над бабкиными хохмами.

— Разумеет... иной кто-то. А мой разум сейчас в тумане, матушка.

Когда лежали под одеялом, муж подал голос:

— Со свояком Леонтием желаю свидеться.

— К чему?

— Пущай сведёт меня с Афанасием Шубиным, главою Стрелецкого войска. В тысяцкие желаю ходить. Пущай они поднатаскают меня по их воинским мето́дам. Труды золотом оплачу.

— И скоро намылился в стрелецкие тысяцкие?

— А как кормчий помре — так и сразу...

— Ой ты, — вздохнула Марфа Лихая, — головушка стрелецкая… Их племя тоже с особым норовом. Знаю о чём говорю. Леонтий, как никак, муж моей сестры.

— Все человеки с норовом. Покладистые в монастырях сидят.

— А в стрелецкой стае если не приживёшься, куда тогда сходишь — в монастырь? К покладистым братьям?

— Покойной ночи, Марфа Михайловна.

Царёв кравчий вздохнул и повернулся к жене спиной.

— Был ты опричником, муж, потом — стольником, ныне — боярин и кравчий в Детинце. Нет, Яков Данилович, сердечко моё... Стрелецкий голова — дорожка назад. Взрослому мужу по чести — вперёд идти. Разве я не права?

Яков Лихой не ответил супружнице. И долго не мог он заснуть, всё крутился да ворочался чёрным ужом, терзая одеяло...

Потому что жена была правая. Что ей ответишь?

Бояре, окольничие, думные дворяне, стольники, жильцы... Тут сам чёрт сломит голову, кто из них, кто. Чины, должности, звания. Дворянин думный имеет право в Боярском Совете сидеть. Яков Лихой — боярин по званию, а в Собрании не сидит. Да етись оно всё!

Якову Даниловичу всю ночь снился скоморох: высоченный, рыжий, с огромным бубном. Он выкаблучивал сатанинские танцы у носа боярина до самого утра — пока протяжный петушиный крик не прогнал забавника прочь с разума. Скоморох на прощание звонко ударил в бубен и гаркнул несуразицу:

— На за́утрок ныне — уха! Из красного петуха! Ха!

Царёв кравчий раскрыл очи. Он увидел плечо супружницы и копну рыжеватых локонов. Груди её мерно вздымались и опускались. На дворе протяжно заголосил кочет. Боярин властным движением сжал правую титьку жены. Марфа Михайловна скривила рот, смахнула рукой наглую лапу, поворотилась на бок. Яков Лихой пожамкал правый калач жениной задницы.

— Остынь, шалопут, — промямлила супружница.

Лихой, от нечего делать, воткнул в хребет боярыни разгорячённый наконечник срама. Близости не хотелось, в голове — белесая дымка. На уме — коловращение.

— Да убери от меня свою пику, — заворчала Марфа Михайловна и отползла от расшалившегося супруга на край постели.

Духота, окна закрыты. Яков Данилович сполз с супружеской койки, подошёл к окну, скрипнул створками. В опочивальню ворвался озорник-ветер: душистый, травневый, прохладный. Русые волосы на голове сразу разметались, кончики ушей заалели. Нос с шумом стал втягивать в себя ароматную травневую благодать улицы, студёную свежесть; щекотно до нетерпения, в носовой пещере зачал копиться чих...

— Яков Данилыч! Закрой окно, зябко.

— Свежо, матушка. Вдыхай ароматный ефир, не ворчи.

— Зябко!

— А-а-а-пчхи!

— Ну же, Яков. Простынешь, баламут.

— В голове туман, Марфа Михайловна. Дозволь малость времени разум проветрить, после закрою.

В спину непокорного воложанина врезалась подушка.

— Гусь упёртый, закрой окно.

— Под одеяло схоронись, колотовка.

Дочь боярина Сидякина зарылась под тёплым укрытием. Кравчий неплотно прикрыл окно, вернулся к койке. Он увидел, как из-под одеяла торчит пятка супружницы. Яков Лихой поцарапал ногтями благородную ступню. Жена заурчала тигрицей.

— Дай ты поспать, мучитель.

— Мучителем... Царь прошлый был.

Яков Данилович поднял с пола подушу, взбил её, швырнул на койку. Сон, разумеется, пропал. Страстно возжелалось пить: холодного квасу, чтобы в нос колики стрельнули, чтобы глотка и нёбо покрылись хлебным настоем, чтобы чрево одновременно и засуху побороло, и насытилось плотной массой. Напившись квасом, хозяин утолил жажду, но внезапно захотелось жрать до безумия. Яков Лихой стал торопить дворовых баб с за́утроком, а пока они стряпали, он вгрызся зубами в засохший калач. Потом нашёл в подвале шмат сыра и уничтожил его. А вскоре пришёл час солоноватой копчёной колбаски из баранины...

У одного на загляде туман, у другого на язычишке дурман…

На глумилище Грачёва рынка давали новое и́грище скоморохи. Троица забавников разыгрывала сценку: некие важные люди получали мзду от иноземных купцов. Шутки выходили презабористые — посадские потешались.

Глумцы нарядились таким образом: первый — высокого роста и с лошадиной маской, другой — пятигузный болдырь с двумя кафтанами, третий — телеухий мальчишка с размалёванными свеклой щеками. Ещё двое вырядились в чёрные одёжи, напоминающие иноземные платья.

— И не жарко тебе, ащеул ты жопастый, с двумя кафтанами игрище дееть, — хохотал пьяненький торгаш в толпе зрителей.

Среди зевак ровной линией стояли трое посадских мужиков. Они, городские труженики, ремесленники, чернота презренная, доведённая ныне до отчаяния нещадными государевыми поборами; единым мигом считали иносказание игрища. Как и многие другие посадские люди. Зело много ума не потребовалось.

— А глумцы то… братов Калгановых песочат. А, православные? — тихим голосом заговорил первый ремесленник — лопоухий углан.

— Сволочное семя. Ворьё, растуды их в дышло. Особенно старший Федька, псина подлая, глава Торгового приказу. Чтоб ему в геене сгореть огненной, — вторил углану другой посадский, смурной и рассудительный из себя дядька.

— Твоя правда, Фрол. Обложил Федька Косой нас поборами, жития нет, — молвил третий ремесленник, коротконогий ерпыль.

К разговору посадских мужей прислушался бойкий малый в зипуне синего цвета и с бегающими глазёнками.

— Намедни слух пришёл, — встрял в беседу синий зипун. — Федька Косой с братьями за огромную мзду продались иноземным купцам в услужение. Обещали иноверцам преимущества по торговле и наказали уже новую слободу для них строить — за рекой Явузой! Вот и скоморохи намекают про то в своем игрище.

Троица ремесленников с неудовольствием покосилась на бойкого на язык парня. Пресноплюй был наряжен малость не по погоде: месяц травень, теплынь ноне, а он в зипуне гуляет, будто его лихоманка точит. Притом ланиты у языкатого лябзика перёнковые — на болезного совсем не походит.

— Попридержи язык, вяжихвост, — заговорил смурной, — тут ярыги пасутся парочками.

— И чего, дядя? — ухмыльнулся сплетник. — Захотели б зарестовать скоморохов — зарестовали б подавно. Это калгановское племя всем по горло стоит. Али ярыжки не человеки?

— Верно лябзи́шь, парень, — вступился за бойкого малого первый посадский. — Я с утра в седельном ряду ошивался ныне. Такие же речи слыхал, про преимущества иноземцам, крестом божусь.

Лопоухий углан подтвердил свои слова знамением.

— Экая мерзость, а, православные? Иноземным купцам — почести, а своим ремесленникам — плеть! — закипал третий посадский.

— Тише, Федот, не дери глотку, — осторожничал смурной.

— А чего тише, ась? В самом деле, браты: сколько терпеть станем такое с собой обращение? — волновался ерпыль.

— Доведут татаре до рученьки народ християнский, доведу-ут, — покивал башкой вислоухий углан.

— К слому молвить: у меня не токмо рогатина в руке будет, ежели чегось приключится, — грозился ерпыль. — И кинжал вострый имеем и саблю найдём. А у соседа Архипки — пищаль с кратким стволом есть...

— А вон и ярыги топают, — приметил смурной ремесленник.

Ерпыль и углан дружно поворотили головы: в их сторону шагала парочка в тёмно-синих кафтанах — блюстители стольградского порядка. Трое посадских мужиков обменялись взглядами, молча сговорились, и приняли решение покинуть глумилище — от греха далее.

Ярыги прервали путь. Один из служивых с хитрющей улыбкой стал глазеть на представление, другой ярыга со скукой зевнул — аж челюсть хрустнула. Лицедеев не напугало присутствие блюстителей порядка — игрище продолжалось. Зеваки отметили, что ярыги настроены мирно и многие из них продолжили наблюдать за комедью. Глумилище опустело только на четверть сонмища. Скоморохи изгалялись: лицедеи в чёрных одеждах принялись сыпать в глубокий мешок-калиту золочёные черепки из двух горшков.

Пятигузный болдырь держал калиту в руках и отпускал шуточки:

— Яхши, твоя нежность, яхши! Монеты златые — весьма хороши! Сыпь, дус любезный, рукой не тряси. Если рассыплешь — тада подбери!

Глумец в черной одежде отвечал:

— Вкушай на здоровье, большо-ой человек. С тобой друзьяки мы... отныне — вовек!

Один из ярыжек (который с хитрой лыбой) перевёл взор с глумцов на бойкого малого в синем зипуне (того самого парня, что сеял сплетни в уши посадских мужиков).

Служивый по-дружески подмигнул вяжихвосту...

Загрузка...