На Опричном Дворе верхом на конях сидел наизготове отряд в два десятка опричников. Рядом с ними имелась колымага с крытым ве́рхом при дядьке-вознице. Во главе отряда гарцевал на гнедом жеребце первый ворон — молодой князь Никита Милосельский. Глава Опричнины выглядел оторвиголовой, удальцом: ястребиный взор, чёрный кафтан с золотистыми и малиновыми позументами; на голове: шапка мурмолка с соболиным околышем и синей тульёй, закинутой назад.
Ворота Двора раскрылись и к отряду лихо подлетел разведчик на воронке.
— У себя в имении — можно брать.
— Гойда! — гаркнул князь Никита и всадил жеребцу шпор.
Отряд чёрным полчищем вылетел через ворота Опричного Двора на узкую улочку. Замыкала эту процессию колымага с крытым верхом, управляемая возницей. Стольградский народ в страхе шарахался прочь от вороной стаи, поднимающей за собой столпы пыли. Вот с дороги не успела сойти неловкая баба с корзиной в руке. Один из опричников сшиб трупёрду своим конём, и бабочка вверх тормашками улетела в сторону, визжа на всю округу. Юбка несчастной задралась кверху, обнажились толстые ноги, а из корзины посыпались на землю светло-жёлтые головки репы.
— Геть, геть!
— Прочь, сволота посадская!
— Гойда, гойда!
— Гойда-а-а!
Крепка память народная. Государь Мучитель более трёх десятков лет, как сгинул, а его детище жило, клокотало.
Михайла Сидякин скверно спал эту ноченьку, будто чувствовал, что грядёт недоброе. Глава Аптекарского приказа хладнокровно выслушал речь князя Никиты и в чём был одет (литовский кафтан-йокула) — в том и уселся в колымагу. Когда вороны ускакали прочь, дворовые бабы, первым делом, вой затянули: беда, хозяина сволокли на розыск. А холоп Лука Бычков уже седлал жеребца пегой масти: лететь к барской дочери Марфе Михайловне, за Данилову слободу...
К вечеру в родное имение прибыл царёв кравчий Яков Лихой в сопровождении холопа Батыршина. Хозяин спрыгнул с коня и поспешил к хоромам.
— Касьяныч, где хозяйка? — крикнул Лихой тиуну́, что топал к нему навстречу.
— В подклёте, Яков Данилович.
Боярин рванул к подвальным владениям, но из дверей подклёта уже вышла Марфа Михайловна и рукой поманила супруга следовать за собой. Муж и жена остановились у плетённой изгороди, аккурат у того места, где семь лет назад стольник Яков Лихой крушил саблей ни в чём неповинный плетень.
— Беда. Милосельские козни плетут: зарестовали родителя.
— Мож... извет кто состряпал?
— Нет, муж. Это их — лисиные пакости. Доноса не было.
— Откуда тебе известно?
— Да уж известно. Не ведаю только: чего же им надобно, чего они добиваются, морды лукавые...
— Авось обойдётся всё, милая.
— Авось да небось: так с два года тому назад боярину Копытину и срубили голову на Лобовом круге…
— За Копытиным имелась вина. Он литовцам продался.
— Откуда ведаешь? Али золото литовское ему лично в руки давал?
— Розыск показал.
— Розыск! — сверкнула зелёными очами Марфа Михайловна. — А ежели Копытин со страху перепужался и оговорил себя, как на Дворе их треклятом оказался?
— Домыслы всё. Душа моя, успокойся.
— Яков Данилович, кречет мой. Назавтра ходи к Царю, упади в ноги за моего родителя, умоляю тебя.
Боярин потерзал пальцами клинышек бородки.
— Сделаю разумеется. Одного тревожусь: постельничий к нему не подпустит — Государю совсем худо. Как бы не околел на днях...
Марфа Михайловна, царица сетей, дочь своего отца, накинула на мужа мягкую зеленоватую повитель, затянула узелок...
— Прорвись, Яков, заклинаю тебя: прорвись к нему. Ты — любимец его, он примет тебя.
— Да уж, Марфа любезная. Молвила ты: по мою душу беда у порога стоит, а она, злодейка, заявилась к тестю Михайле Борисовичу.
— Сам ухо вострым держи во Дворце, не зевай там. Арест отца и на тебя тенью падает...
На следующий день боярину Лихому невероятно свезло. Когда он подходил к Царской Палате — у входа не оказалось дворцовой стражи. Постельничий Игорь Поклонский услал стрельцов-рынд прочь — каприз хворого кесаря. Неподалёку от дверей топтался подьячий в малиновом кафтане.
— Бориска, ходи сюда.
Подьячий подошёл к кравчему и с удивлением уставился на наряд боярина. Красный кафтан-охабень с отложным воротом — это Бог с ним, одёжа привычная. Но за алым поясом вельможи торчали ножны, а в них — покоился кинжал.
— Кто в Палате?
— Поклонский Игорь Андреевич.
— Да уж... кто же ещё. Сюда его кличь — срочное дело.
— Боязно, Яков Данилович. Не по Уставу Двора сие де...
Подьячий смолк: кравчий вытянул из ножен кинжал и погрозил ему оружием.
— Кличь его, живо.
Подьячий струхнул и нырнул в Палату. Яков Лихой вернул кинжал в ножны. Из помещения вышел постельничий Поклонский в потёртом меркло-синем кафтане-кунту́ше. Следом выполз смущённый Бориска.
— Игорь Андреевич, я к Государю.
— Не вздумай! — постельничий словно Христос прильнул телом к дверям. — Яков Данилович, что ты! Ноне совсем худо ему.
— Игорь Андреевич, мне надо. Шибко надо. Мой тесть заарестован. Дай дорогу.
— Да не стоит к нему ноне суваться, поверь старику, Яков. Хворый он, зело в дурном настроении!
— Пусти, — кравчий снова вытянул кинжал из ножен, но в этот раз он погрозил оружием постельничему.
— Бориска! — прошелестел тихим от ужаса голоском Поклонский. — Возвертай сюда стражу, живее!
Малиновый подьячий убежал прочь. Яков Лихой резким рывком отшвырнул старичка от дверей, а потом протянул ему кинжал в руки:
— Держи, Игорь Андреевич. Только не потеряй, Христом умоляю.
Ошарашенный постельничий принял в руки оружие и Лихой вошёл в Царскую Палату, прикрыв за собой двери.
Государь сидел на лавке, опустив худющие ноги в лохань с тёплой водой. Помазанник выглядел совсем по-домашнему: в исподнем белье, лоб обвязан белой материей, жидкая бородёнка всклокочена.
— Яшка… ты что ли? Чего надо? — промямлил Царь.
Кравчий подошёл к самодержцу и бухнулся перед ним на колени.
— Отец родный, беда. Тестя Сидякина невесть с чего заарестовали опричники. Что за бесчестье, кормилец! Защити Михайлу Борисовича от несправедливости, Христом Богом прошу!
— Слыхал. Розыск покажет — есть ли вина Сидякина. Только и скажу тебе. А теперь: ступай вон, Яшка. Худо мне. Голова трещит... смерть моя на пороге.
— Не прогоняй, Великий Государь! Кто опричь тебя... защиту мне даст, худородному? Спаси тестя, отец родный.
— Невиновен — оправдается. Постельничий передал мою волю: пристрастия к Михайле не применять. Ежели извет: Милосельским — по шее, Сидякину — золота. Платить Василий Юрьевич будет. Он и в ногах поваляется перед Михайлой вместе с Никиткой-щенком...
“А если помрёшь, Государюшка, покуда розыск вершат!” — боярин сверкнул в отчаянии васильковыми глазищами, но озвучить предерзкие мысли, разумеется, не осмелился.
— Ступай прочь, Яшка. Не гневи меня. Вишь — мучаюсь...
— Дозволь мне слово сказать в оправдание тестя, великий Царь.
Подбородок самодержца пошёл ходуном.
— Ты чумной ныне... али как? Ухи протри, вошь поганая! Убирайся прочь, Яшка. Не то стрельцов кликну, чтобы остудили твое дерзкое рыло. Поди вон отсель, сатана!
Государь сорвал с головы белую повязку и швырнул ею прямиком в красивый лик худородного боярина Лихого.
— А не потому ли ты, пёс синеглазый, за тестя свово убиваешься, что есть вина за ним, а?
— Прости, Государь.
Боярин схватил белую повязку, встал с колен и поспешил убраться прочь из Палаты. “Растревожил хворого кесаря, баляба я. Пристал, как репей. Помрёт от волнения, князья мигом оттяпают голову тестю, руки будут развязаны…”
У входа в Царскую Палату стояли четверо мужей: постельничий Поклонский, подьячий Бориска, по краям дверей — пара стрельцов-рынд в белоснежных кафтанах.
Боярин Лихой протянул Поклонскому белую материю.
— Обмен, Игорь Андреевич.
Постельничий вернул кравчему кинжал. Лихой бросил взгляд на посольские топорики в руках рынд и вонзил оружие в ножны. Один из стражей с неудовольствием покосился на рукоять кинжала. Хоть бы и царёв любимец — а вольность излишняя у Царской Палаты.
— Прости меня, Игорь Андреевич. Тесть зарестован — в беде я.
— Я ведь упреждал, Яков Данилович, голубь. Шибко хворает ноне — не в духе. Да ты не тревожься лишнего. Государь повелел пристрастия не применять к Михайле, только словом розыск вести. Извет ежели — князья по шее получат. Умейте читать бумаги, бобыни знатные.
— Есть подозрение — доноса не было. Зарест тестя — козни князей.
— Разберёмся, Яшенька. Чего попусту мыслить.
— Прости, боярин, — снова покаялся кравчий.
Глаза Якова Лихого увлажнились, он схватил сморщенную ладонь Поклонского и почеломкал её.
— Ступай на кухню, Яков Данилыч, душа, — растрогался старик.
Кравчий два дня не вылезал из Детинца. В имение заслал холопа Батыршина с цидулкой. В письме прописал главнейшее: розыск идёт без пристрастия, родитель здоровый, сам при кухне, ухи вострыми держу. Молюсь за здоровие кесаря. Ежели помрёт — положение осложнится...
На третий день положение для главы Аптекарского приказа особо не осложнилась, а вот для царёва кравчего жизненная стезя обернулся неожиданным поворотом планиды... Около полудня на царской кухне случился истинный Содом: гвалт, лязги посуды, мяуканье, хохот, крики... Кравчий высунул голову из своей горницы. На кухне суетились люди: ку́хари, стольники, чашники, хозяйственные бабы, мелькнул малиновый кафтан дворцового подьячего...
— Чего стряслось тут?
К начальнику резво подбежал стольник Алексей Новожилов.
— Не тревожься, Яков Данилович. Котёнок-проныра пустую посуду опрокинул, бестия живоногая.
— Как животное очутилось на царёвой кухне? С разума посходили, сиволапые?
— Господь его ведает, Яков Данилович! За стол не тревожься: уха варится, скоро снесём знатным, как полагается.
Во время обеда в Трапезной Палате приключилась невзгода. Знать толпой повалила прочь из помещения, держась руками за благородные животы и постанывая. Чуть погодя из трапезной две дворцовые бабы выволокли под рученьки страдающую Царицу Глафиру.
По коридору Дворца ковылял глава Сыскного приказа и в гневе сотрясал кулачинами воздух:
— Яшка Лихой, поганец! Стравить Царский Двор вздумал, псина!
Мучения князя Милосельского увидел постельничий Поклонский. Старик ахнул и полетел на царскую кухню. Государева нянюшка смерчем ворвался в горницу боярина. Лихой в удивлении поднялся с топчана.
— Кравчий, что за безобразие! Что за яд ты подал к царскому столу, Каин?
— Да что стряслось? — растерялся Яков Лихой.
— Боярский Совет и сама Царица... животами страдают! Стравили царёв двор, мерзавцы! У тебя, Яков, разум от горя затмило, так?
— Разобраться надо по совести, без души. Не спеши меня Каином выставлять, Игорь Андреевич.
Но розыск уже завертелся. Рассерженный Василий Милосельский дал наказ: во Детинец прибыл отряд ярыжек в тёмно-синих кафтанах. Лихого усадили в крытую колымагу, и служивые повезли кравчего до Сыскного приказа. Когда повозка скрылась за высоченными воротами Детинца, Глеб Ростиславович Куркин, глава Дворцового приказа, стоя у балюстрады Красного Крыльца, обратился с речью к постельничему Поклонскому:
— Князья опять с плеча рубят, Игорь Андреевич. Михайлу Сидякина воронец Никита зарестовал. Ныне: Василий Юрьевич поспешно Лихого сцапал. Никто из знатных не помер ить. К чему беглость такая?
— Спаси Христос, что покуда не на Опричный Двор сволокли Якова Даниловича, — вздохнул Поклонский и перекрестился.
— На Опричный Двор — неловкость. Совсем по-семейному сидел бы там кравчий: где-то поблизости тесть прохлаждается...
Во Дворце осталась парочка сыскных дьяков. Они по очерёдности допросили всех обитателей государевой кухни: стольников, ку́харей, чашников. Всё та же крытая колымага к вечеру вернулась за дьяками во Дворец и укатила служивых людей в Сыскной приказ, где на обширном заднем дворе стоял острог высотой в три связи. В одной из темниц этого недоброго сооружения сидел арестантом худородный боярин — царёв кравчий Лихой.
На другой день живой и лукавый Василий Милосельский объявился в Детинце. В одном из укромных закоулков многоходовых коридоров, князь принялся держать разговор с дворцовым подьячим в малиновом кафтане. Нехороший он был человечек: излишне суетливый, лядащий, скользкий какой-то...что севрюжатина с ледовни.
— Молодцом, Тимофейка, — боярин протянул шино́ре мешочек.
— Премного благодарствую, достопочтенный князь, — склонился в поклоне ехидна-подьячий, а потом шустро прибрал гостинец в карман.
— Ты со снадобьем не переборщил, стервец? Чегой-то долго живот крутит. Из меня уже вся пакость на год вперёд вышла.
— Взвару с тимьяном испей. Как рукой сымет, Василий Юрьевич.
— Ежели к вечеру не отпустит, я тебя, червь ловкий, этого снадобья цельную лохань заставлю испить. Ты у меня так пронесёшься, что…
Князь Милосельский осёкся, охнул, схватился за животину рукой и засеменил по коридору короткими шажочками — прямиком до горшка небось. А куда же ещё? Подьячий тихонько хмыкнул и стрельнул в спину боярина хитрющим взором. Под его тонкими бровями суетились двумя угольками лядащие глазёнки... Тьфу, пакостный мущинка. По каменному коридору раскатился гулкий выстрел: боярский живот источал вонючие газы. Подьячий захихикал. Князя одолела пердячка, а он — потешается. Не по чести́ так вести себя. Страмец, москолу́дина.
Кому зад подтирать, а кому розыск держать…
В темнице происходил допрос Якова Лихого. Боярин сидел в синей рубахе на лавке у стены с повязанными за спиной руками. Эх. Посредине просторного помещения стоял столик, на котором покоились стопкой листы бумаг, чернильница, писа́ло с держателем. Да-а. Через маленькое оконце в темницу струился поток дневного света, но на столе всё равно стоял подсвечник с тремя стволами. На нём тлели огоньками восковые свечи, основательнее озаряя пространство неуютного обиталища.
В дальнем углу темницы имелось устройство с во́ротом. Прямо над этим механизмом свисала с потолка крепкая бечёва...
Пытошная... разъерети раскукоженную хоругвь, сирый Израиль...
На табурете сидел дьяк Сыскного приказа в тёмно-синем кафтане. Его лядащая физиономия с бегающими глазёнками, лощёными щеками и ехидной улыбочкой на устах не предвещала царёву кравчему доброго розыска. Если бы кто предположил, что подьячий Дворцового приказа по имени Тимофейка и сей дознаватель — родные братушки... то такой человек бы... оказался неправым. Эти служивые мужи даже не ведали о существовании друг друга. Зато каждого из них доподлинно знал князь Василий Юрьевич Милосельский. Воистину так.
— Имя мне — Макарий Евграфович Палёный. Аз есемь здеся — дьяк Сыскного приказу. Говорить с тобой я желаю, боярин, душа моя.
— Чего надобно, дьяк?
— Благодари Бога, Яков Данилович, что твоим делом занимается Сыскной приказ, а не Опричнина. У них бы ты давно за рёбрышки висел на крюках, хе-хе. А пока по твоей личности — подозрение в попытке отравления Царского Двора.
— Благодарен премного за столь уважительное подозрение.
— Не язви, боярин, душенька. Сказывай: нарочно отравы подсыпал в уху али не доглядел за лиходеем каким?
— Нет моей вины, дьяк.
— Чем докажешь слова, кравчий?
— Ты кто таков, репей, чтобы я, придворный боярин, тебе чего-то доказывал, ась?
— Охо-хо, — ухмыльнулся дьяк. — Не ершись, боярин. Давай вместе с тобой покумекаем. К царскому столу стольники подали ушицу. Знатные бояре и сама мать-Царица вкусили сие блюдо, так? После: они толпой побежали до горшков. Прости меня, Господи.
Сыскной дьяк осенил себя знамением и продолжил:
— По Уставу Царёва Двора: кравчий обязан кажное блюдо лично вкушать перед подачей к столу, так?
Яков Лихой дрогнул духом. Сыскной репей был прав…
Дьяк схватил со стола стопку пергаментов.
— Тут есемь: показания стольников... и ку́харей. Они подтвердили наши подозрения: царёв кравчий Лихой уху не спробовал перед подачей к столу. Стольник Чулков, тёзка твой, доложил: Яков Данилович четыре месяца, как пренебрегает этой священной обязанностью.
Макарий воздел указательный палец левой руки вве-е-ерх, когда произнёс — “четыре месяца”. Затем дьяк швырнул стопку бумаг обратно на стол и продолжил допрос:
— Ты вчерась животинушкой не страдал, кравчий?
— Не страдал.
— А чего это ты, придворный боярин, — дознаватель понизил голос и склонился чуть вперёд, — уху не стал пробовать, ась? Ты у нас кравчий али баба хозяйственная?
— Рот подшей, гнида. Природного дворянина — бабой прозвал!
— Угум, толечко лаешься, а по делу — ни пса не молвишь.
Палёный встал с места, хрустнул пальцами и виновато улыбнулся.
— Ну, Яков Данилович, не взыщи. Видит Бог, не хотел я того, но… вынуждаешь.
“Про что он? Меня, боярина, царёва любимца — пытать?!”
— Амосов!
В пытошное помещение, согнув широченный хребет, вошёл дюжий ярыжка в тёмно-синем кафтане и прикрыл за собой дверцу.