В пытошное помещение, согнув широченный хребет, вошёл дюжий ярыжка в тёмно-синем кафтане и прикрыл за собой дверцу.
— Действуй, детина. С Богом.
Случилось то, чего так страшился придворный боярин: дюжий ярыга без церемоний поволок кравчего в угол темницы к специальному устройству. Бывший воин Опричного войска пытался сопротивляться, но с повязанными за спиной руками это выглядело несколько смешно.
Ярыга споро перевязал кисти арестанта узлом бечёвы, свисающей с потолка жирной змеюкой. Потом служивый резко крутанул ворот, и природный дворянин воспарил ввысь, подрагивая ногами и капканом сжав зубы от резкой боли в суставах.
— Архангел Михаил, будьте любезны! — ухмыльнулся дьяк.
— М-м-м… э-э-у-м-м-м...
— Тяни его, тяни.
Боль усилилась, но бывший воитель Опричного войска не желал сдаваться. Лихой скорее был готов расколоть зубы в мелкие крошки, чем порадовать мучителя криком. Однако каждому терпению есть предел. Вот и придворный боярин не сдюжил пытки и, наконец, истошно заорал от резкой боли в суставах.
— Запел кочетом, Яков Данилович! — захлопал в ладоши коварный дьяк. — Сие еси — первое блюдо, кравчий. Для прогреву желудка. Вскоре подам второе, с подливицей. Посмотрим, как там закудахтешь.
Дворянин прекратил стонать, собрал внутри себя последние силы и выкрикнул дьяку заветный спасительный довод:
— Али не ведаешь ты, псина сыскная, что я в любимцах у Государя! Доберусь до Отца — слово. А потом вам... кишки на шее стяну!
Ярыга Амосов бросил косой взор на дьяка — незадача... Макарий Палёный звонко хлопнул в ладоши.
— Будет ему пристрастия, опускай.
Амосов слишком поспешно крутанул ворот, и арестант пребольно бухнулся ногами на каменный пол, а потом рухнул ниц телом...
Телесные боли — ерундятина, шелуха. Когда душа взвоет — край...
К вечеру боярыня Лихая заперлась в тесной каморе и велела тиу́ну Авдею Касьяновичу встать у входа на страже и никого не пускать в подвальное хозяйство. К подклёту подошла дворовая баба Аграфена — зело дородная титёшница. Холопка тащила в руках кадушку с огурцами.
— Авдей Касьянович, пусти мя. Вишь — огурчики.
— Не можно, Аграфена. Иди погуляй покудова, — осветил кадушку свечой в руке тиун.
— Касьяныч, смилуйся. Взад мне её тащить?
— Обогни хоромы, кулёма. Мало тебе погребцов будет? А сюда – не можно… покамест.
— Да с чего ты псом встал тута?
— Там хозяйка...
Титёшница поставила кадушку на землю.
— Ой ли, захворал ктось?
— С хозяином беда...
— А чегой с им сталося, соколом нашим?
— Аки птенчика в кле́тице заперли...
Тиун с раздражением посмотрел на громадные титьки холопки. Её расспросы порядком поднадоели ему.
— А барыня… Ой, Касьяныч. Хозяйка шепчет тама? — сама перешла на шёпот Аграфена.
— Не твоё дело, расщеколда ты…
— Ой-ой-ой, грех ить… Ась, Касьяныч?
От упыриха, а... Ш-шаболда. Грех — это твои сисюны расвисячие...
— Егда твоему сынку Ванюшке живот скрутило — не грех был, так? Аще с хозяином лихо приключилось — тада грех. Ох ты и мараку́ша.
— Твоя правда, Авдей Касьянович... — стыдливо опустила глаза к земле Аграфена.
— Ступай ты отсель.
Титёшница схватила кадушку и потопала прочь.
Тиун удостоверился, что назойливая баба скрылась из виду, потом он переложил тлеющую свечу в левую руку и три раза осенил личность святым знамением. Касьяныч недавно, любопытства за-ради, бесшумно спустился в подклёт, угу, и по коридору прошёл к дальней каморе, где заперлась боярыня... Тиун своими очами разглядел такую картину: из щелей плотно прикрытой дверцы пробивалось зеленоватое свечение, в каморе будто полыхали смарагдовые огоньки. Цветом они: точь-в-точь, как серьги в ушах боярыни, как её перстень на пальце, как камушки её ожерелия. И запах болотный: мокрой древесиной тянет, прелой травой.
Разговоры, заговоры, сговоры...
“Пойду в лесок — не заблужуся. Пойду на суд — не засужуся. Пойду летать — долечу. Огонёчки-дружочки. Один, два, три, четыре, пять. Айда летать! Воспарите, воспарите. Выздоровление несите. Пусть они передо мной торчат: заседатели, свидетели, правители. Свидетели — овцы, а я перед ними — серый волчара. Пол — молчать. Ша! Потолок — молчать. Ша! Балка-ма́тица — перемалчивайся! Ша! Ни хитрейшему мудрецу, ни глупейшему глупцу не перекумекать меня, не обьегорить. Кто мне горе сделает — тому рогатину в горло. Кто на меня лихо затевает — тому нож в грудину. На! Рогатиной деру, ножом колю, сомкну замком, прищёлкну языком. Ключи — в море-окиян. Кто ключи со дна достанет — тот меня мудрее станет. Полетели, полетели, свиристели, свиристели...”
Боярина Лихого перевели в другую темницу: небольшое тесное помещение с каменными полами и стенами, с маленьким оконцем у потолка, с табуретом и столиком. Сам арестант лежал сейчас на лавке. Боярину вернули его верхнюю одежду: красный кафтан-охабень и алый кушак. Без них на дощатой лавке лежать было бы совсем тяжко. Яков Лихой из кафтана сделал постель, а кушак свернул калачиком — вышла славная подушка. Потревоженные суставы стенали зудящей болью. Но бывший боец Опричного войска сразумел: два-три дня и страдания кончатся. Пытка оказалась слишком кратковременной. Мучали скорее для острастки. На ве́черю сыскной страж притащил славную пищу: курятина с пшённой кашей, ломоть ржаного хлеба, гороховую похлёбку, вкусный травяной взвар. Ярыги будто замаливали грехи перед царёвым любимцем. Арестант три раза за вечер требовал воды — страж тотчас тянул ему кружку со свежей ключевой водой сквозь крохотное оконце двери. Выйти по нужде — сразу выпускали. В соседней каморе всегда стоял чистый горшок.
“Из полымя в студёную воду меня окунаете, кузнецы преподлые…” Яков Данилович стал припоминать недавние события: гвалт на кухне, котёнок, стольник Новожилов. “Какой-то тать подкинул в уху зелья — не иначе. Чего-то ещё было, припоминай...” Боярина осенило: “Малиновый кафтан мелькнул на царёвой кухне во время той кутерьмы! Дворцовый подьячий свершил подлость — явно! У Куркина... завелась в хозяйстве лукавая крыса. А может... сам Глебушка затеял супротив меня гадость?” Нет, что-то тут никак не сходилось. Глеб Ростиславович Куркин, единый вельможа из всего боярского племени, с кем у кравчего Лихого имелись добрые отношения.
“Какой резонт ему делать мне гадость? Государь при смерти, суета за Трон зачинается. А мож… есть выгода Глебушке подличать. Влился в чью-либо стаю… замышляют чего-то…”
Проклятые темницы Сыскного приказа. Месяц травень на исходе. Наступили жаркие дни. Днём в каменных стенах сего острога копился спёртый зной, тяжко дышалось. А ночью телеса одолевал колкий холод: камни остыли и посасывали тепло из потревоженного пыткой тела. Яков Данилович заворочался и с трудом сменил положение, развернувшись на лавке лицом к стене. Арестант будто провалился в сон, а может и в полузабытье. Тело слегка сотрясал бодливый озноб...
Через маленькое оконце внутрь темницы проникли блёклые струи зеленоватого оттенка. Смарагдовые нити покружили малость времени по тесному помещению волшебными зигзагами и скоро растворились в прохладном воздухе...
Яков Данилович пробудился. Кравчий пошевелил руками — боли не было! “Что за чудеса?” Боярин приподнялся и уселся на лавке — его сапоги утвердились на каменном полу. Боль в суставах исчезла, истина то! “Спаси Господи!” — кравчий Лихой обернулся к маленькому оконцу и осенил личность крестным знамением. В его нутре пробудился вулкан Везувий. Близился последний день сыскнючей Помпеи! Бывший воитель Опричного войска припомнил славный подвиг во время новгородского мятежа. Яков Данилович истово сжал кулаки и ощерил зубы.
Выберусь отседова! Кулачьями камни снесу, но выберусь! Потом во Дворец птицей... Государю полегчает и поведаю ему о подлой пытке. После: князю Василию за злоупотребление полномочиями по жопе дам самолично! Подсрачельник ему, подлецу подлючему!
Арестант напряг память... Когда его вели в крепость, он приметил, что каменные стены в одном месте имели славные выступы, за которые его сапоги при желании смогли бы зацепиться. Высота стен острога: с две маховые сажени, допустим — чуть более будет. При добром разбеге можно с лёгкостью перемахнуть через препятствие. Главное — шею не свернуть, когда спрыгнешь на волю. Боярин заснул далеко за полночь, но зудящая боль в суставах исчезла и Лихой мгновенно погрузился в сон.
На за́утрок стражник принёс кружку молока и тёплый пшеничный калач — кравчий основательно подкрепился. А ближе к полудню дверца отворилась и внутрь темницы прошёл давешний мучитель арестанта — дюжий ярыга Амосов. Служивый рукавом кафтана лихо смёл со стола крошки, перетащил мебель по центру темницы и приставил к столику табурет. В помещение прошёл дьяк Макарий Палёный. Он расставил на столе три чистых листа пергамента, чернильницу и держатель с пером. Ярыга Амосов вышел из темницы и прикрыл за собой дверцу.
Заключённый сидел на лавке, придерживая локти ладонями. Яков Лихой навострил слух и сразумел: давешний мучитель не запер на засов дверцу! Дьяк осклабился в лядащей улыбочке, сощурив глазюки. Ярыга Амосов поставил столик аккурат под поток полуденного столпа света, проникающего в темницу сквозь маленькое оконце.
— Как почивал, Яков Данилович?
— Скверно, Макарий Евграфович. Жилы зело зудят. Как мне теперь Государю еды подносить, ась?
— Пустяки, боярин. Маненечко побаловали. Архангел Михаил — ерунда испытание. На Опричном дворе архангелом Гавриилом летают более...
— Что ты мне про Опричный двор всё сказки баишь? Пужаешь?
— Сохрани тебя Господь, Яков Данилович. Я к тому речь держу, что наше ведомство — более доброе.
— Ну коли так, дьяк, я готов дать показания. Пёс с тобой.
— Разлюбезный ты мой! Соколок милый! Сразу бы так.
Макарий Палёный макнул писа́ло в чернильницу, расправил перед собой один из чистых листов и уставился на кравчего внимательнейшим взором в ожидании его речи.
Яков Данилович хитро́ улыбнулся.
— Молви, боярин, ну же, голубь. Покайся ты мне чистым сердцем. Порушил я, дескать, Устав Дворца, наплевал на свои обязанности и...
— Да ты и без меня ведаешь: чего в бумаге писать, — хохотнул Яков Лихой. — Летописатель Палёный.
Дьяк маненечко напрягся — арестант предерзко озорничал.
— Слушай моё сказание, служивый... Дьяк желал услышать сказ, про меня и про всех нас. Только уши навострил… сразу в харю получил.
— Всё хохмишь, Яша. Давай закончим эти прибаутки и...
Арестант резво вскочил с лавки, метнулся к столу, а потом от души дал по физиономии сыскного дьяка кулачиной. Макарий Палёный ойкнул и свалился на каменный пол. Ноги поверженного дьяка потревожили маленький стол и вниз также низверглись: бумаги, перо с держателем, чернильница. Из пузырька засочились по каменьям тёмные чернила...
Яков Лихой схватил табурет и прижался к стене темницы. На шум внутрь помещения вбежал ярыжник Амосов. Арестант шагнул вперёд и жахнул табуретом по башке служивого: ярыга застонал, схватился за голову и медленно завалился на каменный пол темницы, задев могучим телом стонущего дьяка Палёного. Боярин Лихой зашвырнул табурет в сторону лавки, где остались лежать его алый кушак и красный кафтан-охабень, и выскочил из темницы в узкий коридор.
Арестант выбежал на двор. Внутри крепости ему свезло — по пути он так и не встретил ярыжек. Но на улице топтались с десяток служивых мужей в тёмно-синих кафтанах. Они бросились в погоню за кравчим. Яков Лихой добежал до того самого места. Он с разбегу вскочил на стену острога, уцепившись краями сапогов за каменные выступы, и заморской обезьяной стал карабкаться ввысь — на заветную волю. Ой! Арестанту не хватило одного мгновения... Долговязый ярыжник успел схватить его за голенище и стянул беглеца на двор. Эх. Служивые с десяток раз одарили шустрого боярина кулачьями по физиономии, разов семь по рёбрышкам обходили сапожками, а потом заломили ему руки и прижали кравчего к земле.
— Нешто в самом деле кумекал сбежать отсюдова, отчаянная твоя башка? — с уважением пробасил один из ярыг.
Из крепости выскочил дьяк Макарий Евграфович. Придерживая ладонью раскрасневшуюся скулу, он остановился подле боярина.
— Схватили стервеца? Молодцы, ребятушки. Вяжите крепче его, а после — немедля тащите обратно.
“Нрав горяч — жди неудач…”
Дьяк Палёный и арестант Лихой снова сидели в той самой темнице на прежних местах. Только в этот раз руки кравчего оказались накрепко перевязаны за хребтом. Физиономия покрылось слоем пыли. На щеке виднелись ссадины, чело окрасилось кровавыми царапинами... Палёный сидел на табурете, но стол сейчас оказался пустым: ни пергаментов, ни чернил, ни пера с держателем.
Левая скула дьяка налилась соком, что спелая слива. Макарий со стоном пощупал пальцами синеющий холмик. Шустрая шельма.
— Ну к чему ты задумал бежать, боярин Лихой? Чего добивался? Государю, небось, опять в ноги желал кинуться?
— По воздуху затосковал. А то от тебя шибко вони тут много.
Яков Данилович бурлил гневом. Побег сорвался, физиономия зело потрёпана. Одно утешение: на мерзкую рожу сего сыскного прохиндея удалось повесить славное синее светило.
— Зубоскаль, милый, зубоскаль. Самое время тебе.
— Я рыдать должон? Ножки тебе лобызать, скользкая гадина?
— Можно и порыдать, Яшенька. Дело сурьёзное ты себе сотворил.
Дьяк примолк на мгновение.
— Закон... справно знаешь?
— Нету такого закона — невинного мужа в темнице держать.
— А закон о розыске гласит: пункт за нумером — два, артикул — пятый. “Ежели вздумает арестант бежать из-под стражи, то сие есть — прямое доказание вины.” И при сурьёзных статьях карается — смертной казнию. А статья у тебя — сурьёзней некуда. Попытка смертоубийства... знатных бояр и самой Царицы!
Дьяк Палёный поднялся с табурета.
— Прощай, Яшенька. Может статься, что и не увидимся мы с тобой боле. Отправляюсь я составлять бумагу на имя главы Сыскного приказа, боярина Василия Юрьевича Милосельского, где основательно пропишу ему о твоих проказах сегодняшних.
— Да пиши хоть Святейшему Митрополиту, коломе́с брыдливый!
— Святейшему, хе-хе...
Дьяк Палёный остановился перед лавкой и по-отечески положил левую ладонь на плечо кравчего.
— Ты, Яшенька, вишь какую чичу мне... под глаз соорудил, — дьяк указал пальцем на скулу. — Но аз есемь — муж богобоязненный, обиды не держу. Подставил бы под удар и другой глаз, да руки твои повязаны. Сердечно прощаю тебя. Тебе скоро ответ... перед таким Судией держать, что... ой-ой-ой! Крепись, милый.
Дьяк склонился и принялся целовать арестанта в перепачканные кровью уста. Кравчий порядочно ошалел от такого действа и попытался отстраниться, но дьяк накрепко схватил его за голову... Присосался, как зудень, з-злюка, отлезь, с-сгинь! Палёный оставил содомские безобразия и выбрался из темницы, прикрыв дверцу. Звонко щёлкнул засов.
— Похабник мерзопакостный!
Боярин с отвращением сплюнул на пол кровавую жижицу. Пункт — два, артикул — пятый. Наказание — студёный поцелуй девицы-Марены, а покамест заместо неё — сочные поцелуи дьяка Палёного.
Яков Данилович ещё долго плевался, весь пол захаркал кровавой харкотиной поблизости, выплёвывая из себя всю мерзость, что скопил в себе наимерзейший рот дьяка, все его отвратительные запахи: гнилых зубов, чеснока, постных щей, подобострастия, сладострастия, помыслов низких, угодничества, трусости, прокисшего молока, заискивания перед сильными мира сего, мира того, вечного соглашательства, мракобесия тьмонеистового, фарисейства лукавого, дикости...
Тьфу-у, тьфу-у, пакость. Какой мерзкий человечек. Чтобы ты издох навсегда, как подлая псина. Чтобы тебе отравы напихали в постные щи, похабный дьяк с отвратной фамилией; чтобы тебя на кострище спалили, Макария Палёного; предварительно чесноком нашпиговали, моркови в задницу и в брюхо напихали, гнилой моркови!
Х-х-арьк, тьфу-у...