Часть 5. Глава 12. Раньше то

Гордый кудесник с благородной осанкой. Взор строгий и чистый. Он весь, как живое напоминание пользы от воздержания. Столп мироздания. Омега да альфа. Такие демиурги народности по пескам водят годами. Это они изобрели порох. Стратегии строят. Мето́ды метят. Они — воеводы, а ты — мясцо пушкарское. Тарарах! Зажужжало пищальное ядро. Ещё огня добавить! Фитили разжечь! Разожгли. Тлеющая пеньковая верёвка носы тревожит. Заряжай! Пороховой заряд в ствол сыпется, как зерно в амбар. Фитиль крепи! Прикладывайсь! Левая нога вперёд, колено согнулось, на цель мушкет направился. По́лку крой! Крышечка на полочке: “щ-щ-щёлк”. Пали! Глаза закрылись, башка набекрень, сердце в голенище... Палец на спусковой крючок. Тарарах! Едкий запашок, глаза слезятся, нос чешется, как будто сонмище ядовитых блох заползло в ноздрю. А-а-пхи!

Этот бой выиграл... боярин Сидякин? Разум искусный, колдование...

Влип, Яков Данилович. Добоярился. Опять тебе неваляшкой в чужих руках плясать. Иди ты уже в стрелецкие тысяцкие, ей Богу! Александер ты Македонский. Горе-царедворец, вечный странник до почестей.

— Здравствуй, Яков Данилович.

— Не помер ты, значит, Михайла Борисович?

— Живой.

Голос у тестя незнакомый, как со дна бочки долдонил он. И смотрел как-то странно. Будто многое знал. И запах от него какой-то... оливковый.

— Изменился же ты. Чисто кудесник стал.

— И ты изменился, Яков Данилович. Орёл истинный.

— А может быть и не изменился ты, Михаил Борисович. А я тебя знал плохо до сего мгновения. Вот чего.

— И знал меня плохо и изменился я. Но ты — сильнее обернулся.

— Не-ет! Ты сильнее сменился, Сидякин. Всё же так.

— Ты сильнее поменялся, зять драгоценный. Я в тебе не ошибся.

— Ты... будто золой белой измазался. Лекарственник…

— Оперился... птенец Яшенька. Нутром — всё же ты сильнее моего изменился, Яков Данилович. Был карась — да стал щука.

— Ты сильнее сменился, Сидякин!

— Нет же, вовсе не так. Ты сильнее сменился, боярин Лихой.

— Надоел ты мне, призрак белесый. Не перечь мне, слышишь!

Месяц его не видел, а уже почти ненавидел. Заговорщик, сам себя заговоривший. Плут старый. Порода литвинская, гадкая. От ума одно горе с ним. Лукавый сродственничек, разом сравнявшийся гонорами. Белесая шельма. Неужели он закрутил всё веретено сговоров, берендей хитрый. Ох и сука подлая ты, Сидякин. Поиграться мной вздумал, поигрун, паучок белесый, чародей брыдливый. Ведьмаку — пожар спасительный! Было уж так и будет ещё! Слово кесаря!

Подьячий и стрелец с факелами в руках с любопытством слушали сердечную встречу сродственников. Настолько близки они оказались, что заместо тёплых объятий и поцелуев, сразу собачиться принялись. Гойда! В проём двери постоянно совал голову сотник Тимофей Жохов, стремясь угадать заранее волю Государя, прислушиваясь к беседе. Точить топор по этому сидельцу или сопровождать с великим почётом до воли. По такому разговору пока выходило первое. Хотя… быть может дурачатся эти бояре шибко грамотные. Мы, народ служилый, простой. Рубить голову — так уж рубить! Защищать — так защищать! Смолкли чего-то сродственнички...

Арестант нарушил молчание:

— Калгановы... всё?

— Конец.

— Милосельские?

— Карачун пришёл княжикам, проклятым цареубийцам, — глумился Яков Данилович.

— Митрополит как?

— Святейший нас с тобой ещё переживёт, Михайла Борисович.

— Благословил тебя?

— Странный ты какой-то, тесть любезный. Сидел в темнице все дни, а не слепец вовсе. Самый зрячий из всех живых.

— Вези меня в родные пенаты, зять. Там и поговорим.

Свежий воздух покромсал голову после месячного затворничества в опричном остроге. Жёлтое солнце, блинок свежеиспечённый, ласковое светило. Купа-аюсь в тебе, барахтаюсь! Свет земной, наслаждение! Запах цветущих лип, ароматы, ароматы! Aroma, aromatherapy!

Очутившись в родных владениях, исхудавший и побелевший, как метель-дерунья, Михаил Сидякин только воды напился. Есть нельзя. Тесть и зять уселись беседовать один на один в горнице. Царь сидел на резном стуле, разглядывал привидение, которое держало в ладонях золочёный кубок, наполненный тёплой водой. Сидякин маленькими глотками хлебал вкусную ключевую влагу, нагретую в сенцах жаркими днями, стрелял по тестю спокойными и умными глазами, что-то высчитывал про себя.

— От пуза уже напился, рассказывай, не томи.

Idea вдарила в голову Сидякину, как только бывший Царь захворал. Вклинить между Калгановыми и Милосельскими зятя Якова. Дочь Марфа подсобила проникнуть через колдовство в нужные головы, наведьмачила требуемых событий.

— Значит: наши заресты — твоих рук дело, Михайла Борисович? Сам то... не забоялся в лапы кромешников угодить, ась?

— Я им был нужен живой и здоровый. Как дело к концу пошло — тут следовало обьегорить опричников. Никита горячий был нравом боярчик. Мог с плеча рубануть и прижучить. Я сделал таковское: с собой ремедиум имелся, вкусил его, порошка кисло-пряного, похолодел телом; навроде, как в сон погружаешься.

— И не сыскали порошок?

— У меня не сыщут.

— Где припрятал?

— Где полагается.

— Как час угадал нужный, когда порошок глотать следовало?

— Угадаешь. Все кромешники, как полоумные стали носиться. Понял тогда: пришло время.

— Да ты же взаперти сидел. Как увидел, что они носиться стали?

— Если не унывать, а с толком сидеть в темнице — единым разумом с пространством сливаешься. Понял меня? Не смотреть, но зреть!

— Зачем это всё... закрутил?

— А ты разве не догадываешься?

— Отвечай Государю.

— Надоело аптекарскими заботами управлять. А тут... такой случай: хворый Царь, не имеющий наследника; честолюбец-зять, полный самых смелых анбиций; дочь-ворожея. Ergo — пришла пора действовать.

— Хитрец ты, Михайла Борисович. Если бы я проиграл — мне край, а ты — сухой из воды вылазишь.

— Зато какова цена твоей победы, Яков Данилович!

— И чего ты теперь желаешь? Трон пополам разделить?

— Сиди себе, ради Бога. Я — за Троном серой тенью встану. Дел у нас — великое множество, Яков Данилович. Потащим Русь из тьмы веков.

— Ох и ехидна ты, тестюшка дорогой. Все шишки в меня полетят, как на посягнувшего до старины. А ты навроде — опять не при делах.

— Тернистым будет наш путь, Яков Данилович.

— Ступай-ка ты... к ебенячей бабушке, Михаил Борисович. Я ни с кем не стану власть делить. Понял меня? Не для того я на Калинов мост ходил! Голову зверю рубил! Жену в священном огне спалил! Скала я ноне! Утёс каменный, глыба. Давай, спробуй сдвинуть меня.

— Что ты сказал? Кого спалил? — опешил седовласый тесть.

— Дочь твою — ведьму. Сама меня попросила. Заведьмачилась она в край, шибко душой и телом страдала. Погубил ты её, Михайла.

— Подлец, выползень воложанский... Как ты посмел... матерь детей своих.

— Страдала. Изнывала телесами. Пришлось её душу святым костром лечить. Вылечил, не сомневайся.

— Сволочь…

— Рот прикрой. С Государем говоришь.

— Вскормил змея...

— Крест поцелуешь — оставлю живым тогда. В монастыре свои дни кончишь, злыдень. Не присягнёшь мне — шею срублю.

— Окстись, Яков Данилович! Ты не справишься без меня.

— На кой хрен ты мне сдался, боярин Сидякин. Горе-заговорщик ты. Сплёл паутину, в тёмном углу схоронился, выполз на свет... да тут же сам в свои нити и угодил.

— Яков, послушай меня…

— Не виляй, пёс. Тяни крест из-под рубахи, целуй, присягай!

Исхудал и ослаб в темнице. За дверями — толпа стрельцов. Холопы не выручат, забоятся кусаться со служилыми. Хана тебе, Сидякин. Не жить тебе, старец. Осталось твою волю сломить, черть верёвошный. Уже вижу твои мощи под деревом. Вижу, как душа твоя в геене огненной корчится. Литвин сучий. Я же заставлю тебя присягнуть мне, исполину.

— Крест целуй.

— Не стану, — замотал головой седовласый упрямец. — Не для того я эту историю закрутил.

— Тогда я тебе петлю на шее скручу. Живо целуй крест!

— Не будет тебе крестного целования, Ирод!

— Стрельцы! — заорал Государь, жахнув кулаком по столу.

Тут они, солдатушки. Вбежали в горенку.

— Хватайте еретика. Обратно на Опричный двор едем!

Три дня боярин Сидякин без воды и хлеба сидел на цепи, как псина. Был худой, а стал совсем тощий, как вымоченное лубяное волокно липы. Тонкие палочки его рук заковали в железные обручи. Цепь неподъёмная. Ещё с два месяца назад тому цветущий боярин был. А ныне стал хуже, чем самый последний мерзавец. Букашка беленькая, бусинка крохотная...

На четвертый день в темницу вошёл Государь с чаркой воды в руке.

— Крест поцелуешь мне — дам воды испить.

— Не-е-е, — просипел арестант, вращая округлыми зенками, — чего уж тепе-е-рь. Та-ак отойду.

— Не желаешь меня Царём признавать?

— Сам винова-а-т.

— Пей, сука!

— Не Государь ты мне, Яшка. Йа-а-шка...

Деревянный ковш упёрся в острый нос заключённого. Боярин повёл головой, как упёртый котяра, и отвернулся в сторону. Лёгкий удар под дых строптивцу, рот раскрылся, и тёплая влага помимо воли сама потекла в нутро, орошая глотку, живот, прочие внутренности. Бочкой отдаёт вода, а всё одно — приятность. Сыро в темнице, блохи кусают, твари кусачие. В этот день государев преступник боярин Сидякин выжил. Такие дела.

Потом скучнейшее из всех в мире времяпрепровождений — унылое венчание на царство. Клейким елеем мазали, церковные хоры голосили, и духотища стояла страшнейшая, ох... Священнослужители и вельможи. Митрополит пилил гнусявым гласом, как постылая супружница: “Божией милостью...самодержец володимирский, царь астраганский, псковский и тверской, новгородский (незадача!), белозерской, полоцкой... верховный повелитель...” Какая скукота. Боженька мой, какая скукотища...

Три пары сапог, шитых золотом и жемчугами; три шапки соболиные, наряды царские, перстни... и вся Русь — от Смоленска и до башкирских земель. Гойда. Всё ваше — моё. Сонмище холопов-бояр, прославляющих и трепещущих с Властелина. Власть и почёт, воля царская... Два мнения имеются в государстве: одно — Царя-кесаря; другое — враньё-околесица. Исполин-великанище и кривоногие карлы. Эй вы там, околоножники.

Жить по чести надо. Плохого не думать. Много не жрать. Плодитесь и размножайтесь. Соберите-ка мне поместное войско. Живо, холопы. Кто на правёж захотел? Кто самый угодный — тому удел. Живи с подчинённых кормлением. Стриги со своих овец отеческим благословлением.

Многое лета Государю Иакову Даниловичу Лихо-ому, мно-огое лета! И черти врассыпную бегут. Чуть погодя возвертаются.

С Сидякиным ещё месяц развлекался, а потом-таки уморил голодом нечестивца проклятого. Сам недолго куражился. Голодные годы настали, а после них ляхи напали. Ненастоящий царёк попался, невсамделишный! Из дальних ссылок настоящие вернулись. Но сначала самозванец на Трон взошёл, покуражился годок... убили его.

А Якова Даниловича прибил... Митька Батыршин. Было холопу как-то видение: в башку пробралась чернявая ведьма-шкура, сдобная собой, со смачными титюняхами. Нашептала смерду: твою зазнобу Лукерью не князья сгубили, а хозяева. Напомнила она Митяю про рябиновые бусы. Боярыня-ворожея тогда пошептала над украшением не чтобы сердце ненаглядной до него приворожить, а чтобы чуять все помыслы князей... Соображай, смерд. Хозяевам дела не было до твоих сердечных терзаний. Свою паутину они плели. Обезумел чёрный от горевания холоп. Спалил он хоромы, где погибли в огне оба сына боярских и ещё десять дворовых людей. Потом Батыршин в разбойничью шайку подался. Наткнулся он как-то на странствующего человека и признал в нём... бывшего хозяина. Взыграла кровь буйная — Батыршин и прирезал тронувшегося господина, возжелавшего стать ближе к Богу, уставшему царствовать внутри котла людского непонимания и хаоса.

Одичал Митька, много стал крови он лить дворянской, будто мстил холоп господам за долгие годы бесправного рабства тёмного и забитого народа. Нарыв зрел десятилетиями, а потом прорывало его водомётами. Толпы подобных митьков собирались в стаи, находили себе вожака, а то и царя подлинного; хулиганили, зверствовали, гулевали. Потом и Митька нашёл успокоение на колу, разорвал его нутро острый наконечник.

Водку можно вёдрами жрать, но про похмелье нельзя забывать. Три дня подряд заливайся, седмицу, месяц. Всё одно — похма́-мамка придёт.

Чёрные дни и чёрные ночи...

Смута пришла на Русь. Красавицу дочерь бывшего Государя отдали в дар самозванцу. Спортил он девку, потоптал её всласть, измывался над телом несчастной, непотребствовал, как желалось ему. Все тогда думали: Государь ведь, а значит так надобно... Потом выяснилось — ложный Царь, а красная девка уже изнасилована, избита, растоптана.

Смутные времена наступили, сумятица в головах, сумрак в душах...

Убивали... много убивали тогдась. В густых лесах со зверьми проще было сговориться, чем с лихими ворами-людишками. Разгулялась святая Русь, разбоярились бояры, разухабились дороги кривые. Хлынули потоки червлёные. По два Государя одновременно страной правили. Ох и тяжко пришлось несчастным вельможам. Как угадать... какой из Царей самый настоящий, самый подлинный, самый батюшка, самый родный из всей родни. Птенчиками летали бояры из одной столицы в другую, не раз и не два за месяц, а более. Иные царедворцы сами не могли понять: кому они служат ныне? Перелёты да перекаты-переезды, порхания-гадания. Ну не могут они без Государя... Волей мятежной толпы существовать — глупая гнусность. Обездоленная веками, избитая и бесправная, безграмотная и гонимая; община отмылась от крови и снова добровольно одела на себя железные цепи, привычно перекладывая ответственность и планиду на Господина.

Летит птица-двуколка и по-прежнему не даёт ответа — куда несётся она, в какие загляды...

Кого завтра Царём кричать будем? Знать бы заранее, чтобы хребет сразу в нужную сторону гнулся. Соберите соборы, советы да совещания, просьбы да увещания. Белеют вдалеке стены Ипатьевского монастыря, краснеют подклёты дома Ипатьева. Три столетия куница по кругу бегала, кровью освежилась, и сызнова побежала кругами.

Смутные дни, смущение сомлевшего сонмища...

Среди этой безумной похоти страстей человеческих сыскалась-таки подлинная жемчужина — святой монастырь, обитель пречистая. Ляхи её не взяли, воры-мятежники не одолели... Именем святого Варфоломея и Святой Троицы наречённый, град Китеж непотопляемый, символ духа и веры народной. Монах-праведник, архимандрит честный и добрый, стал слать грамоты о спасении души через покаяние и признание грехов.

Великий Пост захватил Русь-матерь, мятущуюся, кровоточащую. Из этого сосуда покаяния вылилось великое ополчение, освободившее Русь от захватчиков и мучителей, своих и чужих, от чертей и звероподобных ангелов, от катов и подлецов.

А хотелось бы навека...

Так детишки неразумные сплели силок и угодил в него белый стерх, гордый журавль. Истерзался весь, выкарабкиваясь, до крови кожу содрал. Красная кровь на белесых перьях. Наткнулась добрая баба на измученное животное, освободила стерха, клюквой и осокой подводной подкормила журавля. Отлежался он в травах, а потом воспарил ввысь, непокорённый. Нашёл стерх себе журавушку, стали они парой парить над водами. Затем давай танцы шальные кружить: подпрыгивают, крылами хлопают, наклон за наклоном, красноватыми клювами наклон за наклоном; веточки ввысь подбрасывают! Потом журавушка отложила два серых яйца, высиживала их цельными днями. Стерх за червями летал. Вылупились птенцы и давай друг дружку клювами уничтожать. Удар, удар, ещё удар! Старшенький до смерти забил младшего Авеля. Ему и червячков теперь больше...

Эх, житуха-погремуха, вечная битва за выживание.

А потом ещё обычай завели в кабаках; ляхи что ли их надоумили, не иначе. Стали разбавлять медовую бражку водой. Раньше то брага была — огонь-медок! Пьёшь, а тебе всю глотку святым пламенем выжигает влага святая. Эх, соплеменнички! А теперь что? Добро если не конской мочой разбавляют, а хотя бы водицей. Два бочонка надо выпить нынче, чтобы с разума ускакать. Мошенство! Заявить бы на них, подлецов. Так у них же в каждом приказе намазано. А материя какая пошла — дрянь, а не шёлк. И каждый норовит обьегорить, нажиться на тебе. Мироеды!

Раньше народы по чести жили. Великими помыслами терзались, не спали ночами, грамоты писали. Из трёх дорог завсегда выбирали нужную и шабаш! А сейчас... святости нигде не имеется, ни в церквах, ни в домах питейных. Гусляры перестали пальцами попадать по струнам. Срамота!

Варенье раньше то! Сок патошный, сласть. А пироги какие пекли! Ой, ум отъешь, православные. С вязигой особенно. Рыбная жижа животец так и обволакивает, курлы-курлам, вкуснятина. Эх, да об чём разговор.

Вот и давеча загуляли в корчме... По домам возвертались хмельные все, как полагается. Очутилися на развилке. Куда идти? А не один ли хрен, соплеменнички! Есть небольшая разница. Налево ходить — хрен, направо — редька. Боязно вперёд двигаться. Небытие там. Давайте закатаем себя! Славное предложение. Мой уютный кокон-мирок...

Пошли назад. Айда! Если песню какую знаешь — запевай. Только не надо весёлых песен. Завоем чего-нибудь... заунывное, нутроразрывное.

Конец

Загрузка...