Часть 5. Глава 3. Лукерья Звонкая

Митрий Батыршин навалился раскалённой головёшкой на Лукерью Звонкую. Он лобызал её холодные губы, мял титьки, месил телеса, будто надеялся испечь из этого испорченного теста справный пирог. Гвоздил её до десятого пота, до двадцатого пота, до вселенского потопа, не верую своему сладострастному счастью. Заманила сучка пса на случку. Лукерья сжимала губы зубами, отстранялась от слюнявых поцелуев; ей почему-то мешала сейчас собственная голова, она резво крутила шеей, не разумея куда бы ей спрятать башку. Какие острые конопушки у этого Митьки, как они колют кожу, обжигают... Расшалившийся змей совсем затерзал плоть крестьянки. Казалось, скоро он проколет её тело насквозь, вылетит через спину, поранится о сухие травинки, порежется в кровь... быть может хотя бы тогда угомонится.

Над лугом кружил одинокий воронец. Он дал круг над стожком сена, полюбовался на блядование... и полетел далее: посмотреть что-нибудь более благопристойного.

Митька издал победный клич, разметав сметаны по внутренностям Лукерьи. Сдобная баба, сиськи налитые, губы — черешни, но по страстям — стерлядь холодная, сплошное разочарование.

Греховодник сполз с её тела, похоть отступила с разума, змеёныш скукожился, кровь схлынула с жил. Лёгкий ветерок разворошил его вихри на беспокойной башке, остудил мозгу... Митрию почудилось, что история вышла какая-то странная и паскудная.

Митька лежал рядом с Лукерьей, зарывшись лицом в сено. Бабёшка покидала на себя сухой травы, едва прикрыв наготу от лучей клонящегося к закату солнца. После произошедшего соития оба испытывали странные чувства. Митрий недоумевал: сманила меня на сеновал, как сучка, а сама холодной рыбой разлеглась на сенном ложе. Рогатку раздвинула, ехидна, потей, мол, конопатый, ублажай меня... Лукерья подметила, как легко эти кобели бегут на случку. Хоть бы башкой малость покумекал. Баба, которая на него раньше и не смотрела, отшивала его, как назойливую муху, вдруг потянула его на блядки. Митька по-прежнему лежал, уткнувшись лицом в сено. На него накатила стыдоба... Вздумалось, что Лушка попользовалась им, что в бане щёлочной золой. Нанесла на телеса, растёрла, уничтожила едкий пот, а потом смыла тёплой водой. Батыршину захотелось кольнуть сучку, причинить ей боль. Хоть и любил её истово...

— Лукерья, так ты... тово?

— Тово.

— Ты давно уж не девка...

— А то не догадывался? — со злостью произнесла крестьянка.

— Догадывался.

— Была девка... да к полудню закончилась.

Простолюдинка рассмеялась, как ведьма: зло, хрипловато...

— Что, Митюшенька, ужо разлюбил меня, порченную? — погладила рябиновые бусы на своей шее соблазнительница.

— Плевать мне, Лушенька, слышишь! — Митрий приподнял тело. — Я любую тебя приму. Охмурила ты моё сердце... с концами! Теперь я тебя потоптал, моя будешь. Люблю тебя девка, люблю истово. Веришь мне?

— Не верю.

— Отчего не веришь, Лукерьюшка? Я-то тебя чем обидел?

— Молви мне, личико с конопушками. Гостил ли на днях твой хозяин у бояр Калгановых? Али аще у кого бывал?

— Были мы у Калгановых. Много, где гулевали намедни с ним. Такие дела ноне заворачиваются, что голова кругом, Лушенька! Боярин мой... высоко взлететь готовится. А вместе с ним... и я воспарю. Держись меня, бабонька. Заживём мы с тобой припеваючи.

— Все вы... высо́ко летать желаете, — с ненавистью произнесла баба, наблюдая, как в небесах парит чёрный вран, — вороны-падальщики!

— Меня то почто костеришь, Лукерья?

— Мне пора возвертаться. Куда ты там сарафан мой закинул? — баба приподнялась и окинула взором луговую траву.

— Погоди. Ты зачем меня до себя покликала? Отомстить возжелала своему князю?

Крестьянка сползла с сена и стала надевать исподнюю сорочицу.

— Лукерья!

— Пора мне, Митрий Федотович.

— Я провожу тебя.

— Без надобности, одна пойду, тут недалече.

Развесёлый и сладострастный вольный денёк вышел ныне у Митрия Федотовича.

В кустах зарылись двое татей: высокий и низкий.

— Идёт кралечка, — прошептал долговязый, вынув из кармана порт верёвку. — По описанию — она самая. Светло-пшенишные пряди, гожая, сарафан — золотисто-ореховый.

— Точно она? — озаботился дотошный подельник-ерпыль. — Не то — истребим иную бабочку. Эдак всех ладных марушек сгубим у князей.

— Она... пс-с, — зашептал длинный убивец. — Идёт. Ащ... Шли!

Тати двумя тенями высочили из кустов, завалили холопку на землю, несчастная громко вскрикнула. Ерпыль двинул ей кулаком по чреву. Баба охнула и раскрыла рот. Шею мигом обвила верёвка... Воздуху, дайте же воздуху. Невозможно дышать! Черти, убийцы, окаёмы поган... ш-ш-х-х-х-х-е-е-е… а-а-а-а-хь. Э-э, м-м, хш...

На лес надвигались сумерки... Щебетали пташки, где-то поблизости ухала неясыть: уху-хуху-хуху-хухуху. Между деревами шагали двое татей. Долговязый упырь тянул за собой тело гожей бабы в золотисто-ореховом сарафане, намертво ухватившись пятернёй за копну светло-пшеничных прядей. Ерпыль-карла семенил следом.

— Будь ты проклят, чернец праведный! Не дал поглумиться над ней.

Низкий разбойник споткнулся о корягу.

— Наказание тебе за поганый язык, — просипел долговязый.

Душегубы вышли из зарослей на маленькую полянку.

— Всё, амба! Здесь бросим. Не то у неё скоро все волосья повылетят от башки.

Убийца-душитель разжал пальцы, голова бабы упала на землю.

— Наказ был: в земле её закопать и молитву над ней прочитать. Мол, ведьма она была, — молвил ерпыль.

— Ведьма! Она жила полюбовницей молодого барина. Отец его — первый сыскарь на Руси. Вот, небось, и велел ярыжкам истребить её. Дабы княжий род не позорить.

— Девка — сахар была, — опечалился карла.

Убийца схватил труп и швырнул тело в небольшой овражек. Лукерья Звонкая несколько раз перекатилась по траве и застыла гожим лицом к земле, распластав руки, едва прикрытая зарослями.

Уху-хуху, — снова зашумело поблизости, — хуху-хухуху.

— Этой же ночью дикое зверьё пожрёт. Идём скорее, Коська, покуда нас самих не сожрали.

Под кожаными сапогами душителя захрустел сушняк. Низкорослый злодей вынул из кармана рябиновые бусы, покрутил камушки, покумекал, да и бросил украшение в овраг, к остывшему телу хозяйки.

— Погоди меня, Клешень! — бросился догонять подельника карла.

Так и закончилась Лукерья Звонкая: простолюдинка, раскрасавица, полюбовница молодого князя. Где-то поблизости длиннохвостая неясыть продолжала слагать поминальную молитву по усопшей крестьянке: уху-хуху-хуху-хухуху.

“Ходит рыжичек по лесу. Илею́, илею́. Ищет рыжичек... рыжее себя. Илею́, илею́...“

Супруг находился в Детинце, при деле... На заднем дворе у изгороди утвердилась голова зверя, насаженная на жердь. Окаянство последних дней тяжким бременем накрыло голову. Нутро требовало ещё шалостей, с нахлынувшими страстями оказалось бороться не по силу. Казалось, что развязался некий узелок, наружу вырвалось все непотребство земли. Как запихнуть всю это напасть обратно? “Тёмною силою не злоупотребляй… слышишь меня, красивая?” Боярыня помянула троих отпрысков и пришла в ужас. У неё наверняка народится хотя бы одна внучка, а значит: ей надо будет передавать срамное наследие. “Мне положено передать тебе дар, иначе душа моя… не упокоится там...”

Головные боли усилились. Ведьма покрутила в ладони смарагдовое ожерелье. Митька, пёсий сын, — рассвирепела боярыня, — я тебе устрою кровавую баню! Москолу́д конопатый, погоди у меня…

Острые пики снова вонзились в голову барыни. Она вспомнила свою недавнюю шалость: конюшня, жеребцы, беспокойная ночь, очередной приступ проклятущего блядства, конопатый холоп, обжигающее касание серебряного креста к её челу. “Из воды вышла, а спасусь в пламени”, — рассуждала ворожея. Её родитель до сих пор сидел в темнице Опричного Двора заложником. Задачи ещё не все выполнены, а цену уже заплатила непосильную. И проклятое наследство передавать. Нет, не будет этого. С собой заберу, в жаркий огонь...

Голова, как же трещала голова. Невыносимые боли. К полуночи она не сдюжила пытки. Окрасилась мазью и улетела врачеваться. У речки Седуни гуляли в ночном кони, рядом находились крестьянские мужики. Ведьма заловила одного в кустах, когда тот справлял малую нужду. Как только мужик натянул порты, ведьма набросилась на него, искусала его в кровь, скакала на нём, отвешивала ему оплеухи. Наблядовавшись, плеха улетела. Очумевший крестьянин вышел к своим и рассказал им о чумном наваждении. Мужики подняли его на смех. Тогда он показал неверующим шею и грудь, исполосованные острыми когтями ведьмы. Мужики решили, что пустобай для правдоподобия сам искромсал себя корягой.

Балахвост улёгся на траву, стал смотреть на диамантовый месяц в небесах, припоминал недавнее сладострастие, свалившееся на голову, и порешил, что страшно ему было только поначалу. А потом ничаво...

Один блядует, другой сердцем тоскует...

В горницу главы Сыскного приказа влетел бесноватый глазами сын Никита Васильевич. Он медленными шагами стал красться к столу. Отец всполошился:

— Чего очами сверкаешь?

— Конюх Стёпка прискакал. Видел он, как недалече от имения некие два татя потащили в лес бабу в ореховом сарафане. Нету нигде Лукерьи, я только оттуда...

— Никита, погоди!

— Убили! — взвыл глава Опричнины диким голосом. — Твои сыскари дело свершили! Ты — убивец, отец. И Святейший. Вдвоём вы сгубили душу невинную!

— Никита...

— Я тебя сам сейчас… жизни лишу.

Милосельский-младший коршуном набросился на отца и железной хваткой вцепился ему в горло. Василий Юрьевич изрыгнул звонкий хрип (ещё одна поминальная молитва по усопшей Лукерье Звонкой). На шум в горницу вбежали: сыскной дьяк, опричник, ярыга. Они втроём принялись оттаскивать осатаневшего сына с тела родителя. Молодого князя удалось прижать к стене. Никита Милосельский стал зверем биться в истерике в руках опричника.

Глава Сыскного приказа прохрипел:

— Держите крепше, падучая хворь на него напала.

— Сам как, Василий Юрьевич? — озаботился дьяк.

— Филька, гони в Симеоновский монастырь. Вези сюда владыку.

Беспокойный день кончился. Наступил беспокойный вечер...

К Сыскному приказу подкатила помпезная колымага Митрополита Всероссийского. Дюжина молодых дьячков рассыпалась чёрной стаей по четырём сторонам, сопровождая Святейшего.

Владыка, опираясь о посох, вошёл в ту самую горенку. Отец и сынок Милосельские сидели мягкими местами на деревянном полу, неподалёку друг от друга, попирая хребтами стену, опустошёнными взорами буравя пространство впереди себя. Охотнички до Престола, да уж...

— Погоревал, Никита Васильевич? — осведомился Митрополит. — Поревел зверем, поплакался?

Глава Опричнины поднял на владыку мутные глаза, полные тоски и отчаяния.

— А теперь: волю в руки бери и готовься на царствие заступать.

— Зачем мне... такое царствие?

— Будет сказал, — Митрополит тихонечко стукнул посохом о пол. — Детскими хворями... в младые годы хворать следует. Поигрался, пощупал всласть девок, пора и в мужество обращаться. У тебя, Никита Васильевич, семья благородная, жена-любушка, дочь Родиона Пушкова боярина, двое отпрысков подрастают, наследник Престола имеется. Скипетр и Державу крепкими руками держать надобно.

Митрополит сильнее вдарил посохом по полу.

— Повелеваю тебе! Сей же час выходи из уныния!

Никита Васильевич перевалился на колени.

— Благословляю тебя на славное царствование, — осенил первого опричника знамениями Митрополит, — князь, Никита Васильевич. Хвала новоспечённой монаршей династии Милосельских, аминь!

Глава Опричнины, пошатываясь, встал с колен на ноги.

— Иди к старшинам, — велел Митрополит Всероссийский. — Требуй крестного целования.

Никита Милосельский вышел из горенки. Василий Юрьевич встал с пола, доковылял до стола, сел на резной стул.

— Присаживайся и ты, святой отец.

— Постою.

— Святейший, безобразие случилось нынче в Детинце. Стремянные стрельцы моего холопа на дворе измордовали, каты преподлые. Смердов собственных, окромя себя, никому колотить не дозволю!

— А что, Василий Юрьевич, холоп твой живой али помер?

— Живой, но не здоровый. Рёбра помяли ему служилые черти. Харю расквасили щедро. Лекарь его охаживает.

— Чего делать будешь, отец Милосельский?

— Челобитную пропишу.

— На чьё имя пропишешь? На полуживого Царя?

— Может быть, — растерялся старый князь, — на имя Глеба Куркина, главы Дворцового приказа?

— А ты чего, боярин Милосельский, — громыхнул Митрополит, — с разума совсем съехал али как?

Владыка подобрался ближе к столу, четыре раза вдарив посохом по полу, склонил стан и испепелил хозяина помещения грозным взором.

— Стремянные стрельцы ныне — наша главная опора. Нельзя с ними портить дела! Челобитную свою как пропишешь — сразу в нужник тащи, подтерёшься бумагою. Четыре тысячи червонцами им отвалил, а теперь жалобу делаешь?

— Прости, Святейший владыка, глупость сморозил.

— Господь простит, княже. Вороны вылетели в новгородский поход. А ты надумал со стрельцами пикироваться? Ярыжки твои непутёвые нам тылы прикроют?

Митрополит отступил на шаг назад.

— Будет с тебя. Ответь сейчас: верные люди готовы к науськиванию посадской черни?

— Непременно, владыка. Ожидают команды.

— Ну и хвала Господу, князь.

— Святейший отец, благословил сына… благослови и меня. Духом желаю окрепнуть и разумом просветлеть.

Митрополит и благословил князя.

Загрузка...