Часть 4. Глава 2. Черть верёвочный

В гости к главе Посольского приказа явился гость — окольничий Ташков. Хозяин поздоровался с визитёром небрежным кивком головы. Один из потомков великого Рориха склонил спину перед потомком мурзы почти до самого пола, ух ты. Что поделать: Иоанн Мучитель основательно проредил боярское племя... Тех, кто считался с честью осталось немного — дорожка на грядущую усобицу была открытой... Нарушить крестное целование ныне, что кружку хмельного мёда испить. Почитать Мамону — за-ради Бога, грехи отмолим, душой отстрадаем, ближе к Святому Духу станем...

Только сыпьте монет в мошну более, сыпьте, сыпьте...

— Рад тебе, боярин. Как здравие, не хвораешь?

— Всё слава Богу, Матвей Иванович.

— Холопов своих, — ехидничал Калганов, — всё сечёшь люто, Иван Артемьевич? Не боишься, что без смердов останешься?

— Этого дерьма пруд пруди, черпалом греби. Плодятся, как мухи, — осклабился Ташков. — Детинушек стращать надобно, Матвей Иванович. Не то — забалуют.

— А я намедни: осерчал шибко и холопа чуть не до смерти запорол. Лекарь его ныне охаживает, сам терзаюсь, совесть замучила. Знаешь, что сие за устройство таковское, — усмехнулся Калганов, — совесть?

— Не терзайся, Матвей Иванович. Как нам завещал прошлый Царь, пресветлой памяти Иоанн: своих холопий казнить... либо жаловать, сами мы вольны, как нам заблагорассудится. На то наше благородное право перед Господом и сыном Его, Вседержителем Иисусом, — перекрестился набожный Ташков. — И святой Павел учит: “Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом...”

— “И вы, господа, поступайте с ними так же, умеряя строгость, зная, что и над вами самими и над ними есть на небесах Господь, у Которого нет лицеприятия...” — парировал Калганов.

Раб не желал вступать в диспуты с Господином, а только в согласии улыбнулся, прижал к сердцу десницу, склонился в почтительном поклоне, поджал хвост, разогнул хребет.

— Завтра Боярский Совет. Будешь на нём?

— Непременно, Матвей Иванович.

Глава Посольского приказа вытянул из недр стола малый мешочек-калиту и водрузил его на деревянную поверхность. Пёс увидел очередную порцию костей, свежих, с мясными прожилками. Очи раба вспыхнули, он облизнул губы и завилял хвостом.

— На Собрании новгородский вопрос обсуждать станем. Пройдись, как умеешь ты, по Милосельским, Христа ради. Никиту-ворона прижми, с потрохами его сожри, за безделие...

— По новгородскому восстанию?

— Именно, Иван Артемьевич. У Никиты-вра́на на столе две грамоты лежат из тверской земли: от воеводы Бахметова и от наместника Турчина Дмитрия. Колупается княжик.

— Не желает уводить Опричное войско из Стольного Града?

— А должен увести! — повысил голос Матвей Калганов. — Помни о том, боярин, сколько злата от нас получил. И сколько ещё получишь!

— Всё сделаю, Матвей Иванович.

Ташков склонился в сердечном поклоне. Слуга Мамоны всё сделает за золотые червонцы, либо... по воле Властителя. Спляшет, песню споёт, скоморошью маску на лицо напялит. Боярин Игнат Репневский отказался — прямо в Домовой Церкви его отделали чёрные вороны, у алтаря, как свинью закололи. Его младший братец осмелился раз ослушаться Иоанна Мучителя — на Алексеевой слободе с него кожу ломтями сняли. А Ивашка Ташков тогда в гору попёр, получил чин окольничего, хотя и двадцати лет ему не исполнилось. Писал изветы, плясал на пирах скоморохом, по воле сладострастника на его же глазах содомскими безобразиями баловал с подобным себе окольничим — Федькой Басманским. Воля Повелителя — закон. А если Властелин вздумал козлиные рога прицепить к голове — его воля, не смей осуждать, раб. Два младых безобразника, два окольничих, разошлись после своими путями. По воле Мучителя Федька Басманский прирезал в темнице отца, а следом ему разможил голову цепью Ванька Ташков. Самодержец внимательно поглазел на то, как Федька родителя освежевал, а потом заключил: “Отца предал — предашь и помазанника”. Через десять лет великий мудрец помер. Ташков тогда в темнице сидел, поминая бессонными ночами лицо Басманского, размозжённое цепью с округлым железным набалдашником, готовился к смертушке, молясь об одном — дабы скончаться без мучений. Царь помер, Ташкова выпустили из темницы, он возблагодарил Господа за спасение, и с той поры... будто разумом осатанел. Барин завёл обычай — зверски пороть холопов. Раз в три месяца, он самолично запарывал до смерти одного мужика, заранее намечая жертву, нечистым взором окидывая рабов, готовясь к грядущей казни... Будто дух Мучителя не забился в землю, следом за кровопийцей, а переполз на житие в окаянное нутро окольничего Ивашки Ташкова...

— Прими гостинчик, боярин, и ступай себе с Богом. Завтра свидимся на Совете. Храни тебя Иисус Христос и Богоматерь святая.

Только собака убралась из помещения, как в гости к среднему брату явился Еремей Калганов.

— Матвей Иванович, донесение было: Яков Данилович гостил ныне у Василия Милосельского.

— Так-так...

Глава Посольского приказа вытянул из ножен ятаган и принялся им чертить в воздухе замысловатые фигуры. Еремей невольно отступил на шаг назад и озадачился: “Неужто брат и на посольские приёмы ходит с этой окаянной игрушкой...”

Средний Калганов оставил забавы с ятаганом, снова уселся за стол и стал калякать послание. Кончив писанину, Матвей Иванович принялся сыпать пергамент порошком.

— Ты, Яков Данилович, знатный рубака, помним про то. Но и мы: не гнилым ремешком подпоясаны, не лыком рассыпчатым шиты, не пальцем кривым заделаны.

Сказитель протянул бумагу младшему брату и молвил:

— Заложи послание в наш схрон сей же час. После прошвырнись по Детинцу и разнюхай: где худой Яшка околачивается, возле кухни топчись. Как узришь кравчего: сам помнишь, что надобно сделать тебе.

Еремей Калганов добрался до царёвой кухни. Стольник Новожилов сообщил дьяку Торгового приказа, что начальник ушёл на высочайшую аудиенцию. Богобоязненный Еремей не посмел идти к той самой Палате, он стал слоняться по каменному коридору, ведущему к кухне, в ожидании кравчего. Один из чашников приметил, что в коридоре трётся младший Калганов. Как-то сразу, резво, один за другим, представителю грядущего царственного рода спешили поклониться глубоко в пояс обитатели кухни: стольники, чашники, кухари. У всех рабов внезапно дела объявились, что заставили их по очерёдности выныривать в коридор, глубоко кланяться в пояс, проходить мимо. Потом они возвращались, снова препочтительно кланялись Еремею, и спешили на кухню. У младшего Калганова уже шея заболела, кивать головой проходящим муравьям.

Кто кому более нужен: холопы Господину или Властелин рабам?

За стенами Дворца лил косой дождь… Кравчий выполз из Царской Палаты, будто молнией шандарахнутый. Постельничий Игорь Поклонский с тревогой взглянул на боярина.

— Яков Данилович, чего там?

— Государь... почивает.

— А ты сам чего, будто обухом тебя по темени вдарили?

— Дождь зачастил: голова закружилась. Не оправился ещё от хвори своей с концами.

— Ступай отдыхать, Яков Данилович, — озаботился постельничий. — Батюшка спит, и ты прикорни.

— Ныне в Детинце заночую — верное дело.

Кравчий направился в сторону кухни. В коридоре он увидел Еремея Ивановича. Дьяк Торгового приказа поздоровался с боярином Лихим тем особым способом, который поминал давеча Жеребец: приложил десницу к сердцу, толстыми пальцами потревожил парчу кафтана.

Яков Данилович ночевал в Детинце, спал плохо, всё ворочался на топчане, припоминая разговор с кесарем, с калгановским посланием так и не ознакомился. На другой день после полудня вернулся в имение. Жена сразу же повела его на беседу в светёлку. Лихой отразил первый наскок супружницы, сел за стол, накалякал цидулку Василию Милосельскому, вручил письмо смерду Терёшке и услал его к Смоленскому тракту. Потом показал жене цидулку из дворцового схрона и кратко молвил:

— Калгановское...

— Читай.

— Быстро они разродились согласием, — зашелестел бумагой Лихой, — “Яков Данилович, полководец великий, зачем к старой лисице в гости ходил? Твои благодетели”.

— Нагулялся, жучок? Размял лапки, любезный муж?

— Правду и пропишу в ответ, — не растерялся боярин. — Покушение на меня было. Желал в глаза поглядеть... старому псу-лису. Терентий был у Николиной церквы?

— Был. Послания от стремянных сотников не лежало.

— Затихарились служилые.

— Ждут свидания с Калгановыми, не тревожься за них. Расскажи, как с Государем побеседовал. Милосельскому накалякал записку — поведай и мне, Яков Данилович.

Марфа Лихая стояла у раскрытого окна (снова вернулась жарюка), перебирала пальцами смарагдовое ожерелье и строгими зеленоватыми глазами буравила сидящего за столом мужа.

— Поначалу о том о сём говорили, печки-лавочки. А потом Государь словно в бредятину впал. Про сон говорил волшебный, а в самом конце беседы... будто отравы меня попросил ему дать.

— Бред ли то был, милый Яшенька? Самодержец коли желает чего — негоже ему отказывать.

— Ты в своём уме, милая? Царь — отравы дать просит!

— Просит — дай. Про третий шлях помнишь?

— Что за мето́ды подлые? К отцеубийству меня толкаешь?

— Запомни, Яков Данилович. Чтобы по жизни твёрдо шагать... и с Богом, и с Чёртом надобно ладить уметь. А высо́ко летать — и подавно. На третий лад настраивай душу, супруг.

— Где шлях пролегает, сквозь дымку столетий, душа там страдает, и лад её — третий... к неведомым далям зовёт, тревожную песню поёт...

— Наша даль — известная. И не столь далече она.

— Рука... не подымется, Марфа Михайловна. Государь меня золотом обласкал. Имение, где проживаем, даровал. Боярское звание жаловал.

— Он сам тебя просит о том.

— Как седой лунь говоришь! “Запомни, де, Яков Данилович! Ты — не травитель, ты — избавитель...”

— Так и есть.

— Ты в Симеоновом монастыре не гостила последние дни, жёнушка? — вспылил боярин. — Уж больно схожие у вас... умов заключения.

Яков Лихой был не прав. Супружница не гостила в святой обители. Умозаключения хоть и схожие — положения разные. Один с небес шепчет в ухо лукавых речей, другой с земли воркует. А решение всегда за тобой остаётся. Твоя загляд — твоя воля, дворянин воложанский.

— Стремянные сотники как же? — наседала жена. — Закрутили союз, наговорил им речей, а теперь — в кусты?

— Твоими словами вещал!

— Моими словами — да своими устами! На половине пути мы стоим. Надо дальше ходить, Яков Данилович. Нету дорожки назад, нету её! Либо — мазок елейный, либо — прах забвенный.

— Третий шлях? — рассвирепел муж.

— Он самый.

— Вот где мне... третий шлях твой! — Яков Лихой вскочил со стула и черканул большущим пальцем по шее. — Ultimum punktum обнаружился. Срисовалась на небосводе последняя точка... на шляхе твоём! Нашептала заклятия — вот Государю болезному и свиделся сон окаянный! Пташечки, солнушко, травушка...

Марфа Михайловна презрительно хмыкнула, а потом молвила:

— Не дуркуй... черть верёвочный. Все старания — ради тебя единого. Стремянные стрельцы, братьев охмурили, новгородская смута, крымский поход. Да само провидение нам червлёную дорожку выстелило по шляху заветному. Душеньку на третий лад строй — и гойда, боярин Яков Лихой! Сдергоумка не празднуй, делай, как надобно, а потом — воздавай хвалу Господу своему!

— Не бывать тому, слышишь меня, дочь Сидякина! Не бывать!

— Ну и.. о́колотень, королобничек, не́смысель! Рученьки худородные замарать опасаешься?

Яков Данилович припомнил полезные советы из правил разумного бытия: плетью стегать по спине и по ногам, кулачиной можно вдарить в плечо и по шее, но без усердия. Бить по чреву дозволяется после того, как супружница принесет Царю Семейства троих детей из которых хотя бы один обязан быть мальчуганом. Боярин Лихой прикинул: у нас девка и два мальчугана — можно и в пузо вдарить!

Заместо чрева жены, дворянин жахнул кулаком по столу, пузырёк с чернилами едва не упал, и выскочил из светёлки. Презлая Марфа нанесла удар в самое больное место — худородное происхождение мужа. Боярин чумным псом стал носиться по двору, требуя холопа Батыршина. Челядь сообщила барину: Митька до водицы ускакал охолонуться, жарюка. Яков Данилович тотчас заслал за любимцем холопа с наказом — схватить конопатого за шкварник и доставить в хоромы... В суете боярин совсем позабыл о том случае, что ноне — ночь на Ивана Купала.

Боярыня помнила... Ближе к вечеру муж и конопатый холоп укатили на повозке невесть куда. В мужика вырядился и уехал гулять с Митькой. “Гулевай себе... бражничай. Мы тоже не лыком скроенные”. Марфа Лихая ближе к полуночи намазалась второй мазью — для летования. Снова зной захватил землю, а тело чародейки... снова захватило весёлое томление. Она скинула с себя одеяния. Нагая Лихая вылетела в трубу.

Подклётная затворница воспарила к небесам. За шальной головой вились шелковистые рыжеватые локоны. Перси налились соком, круглые сосцы замигали рубиновыми огоньками. “Не желаешь на заветный шлях ходить — пёс с тобой, мухоблу́д. Всё для тебя сделала: стрельцы, воры, с темницы спасала, дождь вызывала... Теперь же — сама полетаю. Если сам воспарить не желаешь, глупец...”

Хула стыду! Хула всем мозгоклюям, надоедам, прочей сволочи! Хула оковам, опутавшим сознанье, сковавшим страстные желанья. Летать! Не сметь нудить! Не унывать, грешно скучать. Хулец постылому стыду! Оп-оп-оп-оп. Пошёл вприсядку. Хорош! Давай-давай! Оп-оп-оп-оп! Оп-оп-оп-оп! Набекрень елда, в молоды года! Тянет в леву сторону: и Семёна, и Фому! И Никите, и Лукьяну: дай пощупать бабу пьяну! Оп-оп-оп! Пьяная поёбка! Оп-оп-оп! Ой, как мне неловко. Оп-оп-оп! Задирай живей юбчонку! Оп-оп-оп! Вжах... закончилась девчонка! Опа-опа! Цах, какая жопа! Опля-опля! Ну-ка не печальтеся. Ой-ой-ой-ой. Мой змеёныш-удалец, буйная головка! Завсегда в любу пещеру, пролезает ловко. Оп-оп-оп-оп! Оп-оп-оп-оп!

Эх, гулевание!

Загрузка...