Супружница... будто с цепи сорвалась. Раздраконила ладонью плоть мужа, забралась на него, скакала верхом, как угорелая. Потом сползла со взмокшего тела супруга, взяла в руки смарагдовое ожерелье и отошла к раскрытому окну. Знойный воздух обволакивал нагие телеса подклётной Царицы. Она закрутила пальцами камушки, зорко зыркнула вдаль...
— Марфуша, ты точно четвёртого отпрыска возжелала, — уставшим голосом молвил Лихой, распластавшись ничком на мокрой постеле.
— Сюда лети, кречет...
Нагой Яков Данилович встал с койки и подошёл к окну. Перси жены взбудоражились, сосцы топорщились, крылья носа раздулись, рыжеватые локоны едва колосились, пальцы резво крутили смарагдовые камни. Яков Лихой — нагой, Марфа Лихая — нагая. За окном — дивная ночь... Наступил месяц ли́пень: самый знойный в году, самый шальной, самый прелестный. На пороге — Маков день. Нонче лучше быть осторожным, дел никаких не делать. К вечеру калачи и сдоба покрывались чёрными семенами мака — славное угощение. Дома сиди — выпечку жри.
— Измена, Яков Данилович!
Боярин с удивлением посмотрел на упругие сиськи ворожеи.
— Какая ещё измена?
— В стрелецком стане, — потрясала смарагдовым ожерельем Лихая, — измена, любезный муж!
— Да неужто... Никифор Кузьмич... продал меня?
— Нет, Яшенька. Другой кто. Немедля скачи в Стрелецкую слободу! Никифора ото сна подымай и дотошно пытай союзника: кто из сотников мог продаться врагам.
— Дрыхнут сыскные?
— Старый пёс снял догляд с имения, спокойно выезжай. Спеши, Яков Данилович! Ежели к утру не найдёте предателя — поздно будет!
Марфа Лихая передала супругу мешочек с зеленоватой тесёмкой — последняя рецептура из шальной книжицы — для сгубления.
— После — в Детинец скачи. Всё ты сам разумеешь, как действовать надобно.
Яков Лихой взял мешочек в десницу — тесёмка искрилась зелёным свечением — весёлым будет денёк.
Хозяина провожал Митрий Батыршин. Конопатый холоп подвёл к боярину вороного коня, облачённого в богатую сбрую. Кравчий Лихой, по обычаю, одел перевязь, на ней утвердились: персидская сабля-шамшир и кинжал вострый. Батыршин посмотрел на смарагдовые камни на кресте сабли. Барин опять держал путь до Стрелецкой слободы, как попить дать. Значит — опасное предстоит путешествие.
— Сердцем чую, хозяин: сызнова до стрельцов поскачешь. Дозволь всё же с тобой ехать. Я мигом второго коня соберу.
— Гуляй, Митрий Федотович. Ныне — жалую тебе вольный день.
И ускакал-таки в одиночку, самонадеянный...
Митька зевнул, хрустнув челюстями, разворотив рот во всю ширь, и отправился досматривать недавнее сновидение: холопу привиделась его зазноба Лукерьюшка, она улыбалась, приглашала Митьку в свои объятия. Смерд завалился на стожок сена в конюшне, сомкнул очи. “Ну, где же ты, Лушенька...возвертайся ко мне”. Вместо крестьянки холопу привиделось страшное сновидение: над ним склонилась нагая рыжеволосая ведьма. Она вытянула со рта длинный багряный язык с раздвоенными кончиками, вцепилась ладонью в его срам, сиськи раскачивались над конопушками смерда двумя шальными снарядами, рубиновые сосцы топорщились, как пуговицы. Митрий в гробу видал таковское блядование. Парнишка был не робкого десятка простолюдин. Удалец и во сне не растерялся...
С год назад он скопил горсточку серебра. Холоп Ташкова по имени Егорий продал ему тогдась Распятие. По его словам, крест привезли из Святых Мест... Холопы окольничего Ташкова страшились гнева окаянного хозяина, несчастные старались защититься от проклятого барина всеми возможными способами. Получалось не у всех... Батыршина же Распятие выручило — в самый нужный час. Митрий схватил крест и прислонил его ко лбу ведьмы. Чародейка зашипела поганой змеёй, взадпять отползла от сена, схватившись за потревоженное чело; превратилась в зеленоватое облако... и вылетела сквозь щель закрытых ворот конюшни.
Жаль Лукерьюшка Звонкая потом ему не приснилась боле. Зело, как жаль. Па́бида, огорчение...
Никифор Кузьмич также зевнул во всю ширь служилого рта, ещё раз поглядел на нежданного визитёра заспанными глазами и спросил его:
— Откуда мысля таковская, Яков Данилович?
— Сердцем чую: схоронилась в нашей стае честной... крыса поганая.
— Сердце, молвишь? — усмехнулся сотник. — Ненадёжный товарищ то — сердце. Потвёрже бы дал основания.
— А всё же... крепко подумай, Никифор Кузьмич.
— Ладно, боярин. Сходим, проведаем одного сослуживого.
Сперва сотник Колодин самолично сходил до жилого помещения и растолкал двух пятидесятников. Потом они вчетвером направились к небольшому домишке, где проживал Андрон Силантьев с семейством: супружница, двое мальцов (парень и девка) и старший сын — здоровый лоб; считай, готовый солдат стрелецкого воинства.
— Идём мы четвёркой, — сокрушался вожак сотников, — и сам я не разумею — зачем идём? Ась, боярин? На его спящий дом поглазеть?
— Раз направились — так уж идём, Никифор Кузьмич.
Шли-шли... да и пришли, раз уж шли.
— Погодите, — поднял десницу Колодин. — Кажись: в ставнях лучина вспыхнула. Кто-то не почивает у Андрошки в таковское время. Ну-ка, все за колодезь схоронимся.
Четвёрка мужей отошла к колодцу и спряталась за его бревенчатой стенкой, присев на колени, друг за другом, как гуси шальные. Ножны, где упокоилась персидская сабля-шамшир, вспахали чёрную землю слободы неглубокой бороздкой. В доме скрипнула дверь, потом тихо скрипнула калитка. Сотник Силантьев, ряженый в добротный летний зипун тонкого сукна (обновочка охряного цвета), охряного же цвета сапогами затопал прочь от дома широченными шагами. Колодин выждал, когда Силантьев дойдёт до конца улицы, поравнявшись с покосившимся забором, через который свисали ветви вишнёвых деревьев, и только тогдась он нагнал боевого товарища не менее широкими бросками ног. Яков Данилович и двое пятидесятников бросились следом за вожаком.
— Андроша, а ну стой, товарищ любезный.
Силантьева передёрнуло столь сильно, будто в его жилистое тело супостаты разом разрядили залпы из трёх ружей. Он вжал башку в плечи и развернулся навстречу суровому взору Никифора Колодина.
— Хоро-о-ш, сотник Силантьев, славный цыплёночек, — язвительно молвил вожак, оглядывая охряные сапоги и такого же цвета новенький зипун. — Куды намылился... на ночь глядя? На блядки, небось?
— Э-э, твоя правда, Никифор, — заскользил глазами Силантьев, — на игрище пошёл. Марфушке моей только... молчок.
— Старый козёл ты, Андроша Владимирович, — усмехнулся Колодин. — Где игрище сбирается?
— Э-э, там... за Седунью.
— Тада мы тоже с тобой за компанию. Девок то хватит на всех?
— Не ведаю я, — запылал щеками Силантьев, потупив голову.
— Не ведаешь, значитца, переметчик? — рассвирепел Колодин. — Не тревожься, Адрон. Я тебе прямо тут гулевание обеспечу. Ну-ка, ребята, за руки хватайте его и к забору ставьте!
Пятидесятники исполнили приказ вожака и прижали Силантьева к покосившейся изгороди. На его шапку-четырёхклинку упал кончик ветки вишнёвого дерева. Тёмно-зелёные листочки нежно погладили предателя по макушке. За спинами стрельцов встал царёв кравчий.
— Что, Силантьев, к Калгановым направлялся? — насел на бывшего товарища Колодин.
— Погоди, Никифор. Дай разъясниться мне.
— Говори.
— За Отечество я, — залопотал онемевшим языком дюжий сотник, — не за червонцы... за Отечество. Говорил я тебе, припоминаешь?
— Втёмную принялся действовать, крыса поганая. Пряников решил себе заработать перед татарским отродьем! Гнать тебя в шею из нашего племени... навсегда!
— Никифор!
— Яков Данилович, — обернулся к боярину Колодин. — Решай: как с ним поступим.
— Прижмите-ка его крепче к забору, солдаты, — кравчий медленно вытянул из ножен кинжал.
Лязг клинка зубной болью отозвался в нутре Никифора Колодина. С Андроном Силантьевым не один поход вместе прошли. И супротив ляхов сражались, крымских татар-агарян гоняли по южным шляхам... А ныне — на небосводе Иуды обозначился ещё один шлях, конечный...
Один из пятидесятников, впившись в плечо предателя железной хваткой, когтистым ястребом; буквально пригвоздив его с напарником к забору... узрев кинжал в руках боярина, всё же обернулся к стрелецкому вожаку, вопрошая его глазами: держать? “Держи...” — ответили ему глаза Колодина.
— Хлебнёте ещё с ним лиха! — заверещал диким голосом Силантьев, напуганный дыханием приближающейся Марены. — Фамилие у него — за себя говорящее!
Польским пушкам не кланялся сотник Силантьев, однажды троицу агарян захватил в полон самолично, а сейчас... испужался. Боярин Лихой приблизился за два шага к забору, в его деснице сверкал клинок... Тёмная ночь плавно перетекала в серый рассвет, летом люди вставали рано, ещё до криков первых петухов; нужно было резвее свершить казнь предателя. Каратель резким рывком одёрнул полу лёгкого зипуна.
— Отведите меня подалее, — взмолился Силантьев, — не рядышком с домом казните, Никифор! Там мои дети спят, жёнушка...
Клинок кинжала ворвался в грудину предателя... глубоко, по самую рукоять, вспоров кожу и мясо, разорвав сердце искариота, обагрившись кровью изра́дника...
“Для продажной псины — кол из осины”, — рассуждал про себя царёв кравчий, протирая клинок от подлой крови...
Свершив дело, боярин Лихой поскакал во Дворец. На заднем дворе его хором в спину хозяина смотрела башка зверя с клыками. Глаза кабана были прикрыты, но всё видели... всё разумели. Утренний рассвет окрасил рыло лучами восходящего солнца. Ты ждал эту пору... и вот — час настал, Яков Данилович, — сказали клыки, — тебя не нагнать.
Живой ещё Государь проснулся так рано будто бы он и не спал вовсе. Отогнал от постели подьячего, потребовал привести к нему Поклонского.
— Игорёшка, что за топот гремит по Детинцу?
— Глебушка Куркин указ дал. Велел троекратно усилить охрану.
— Зачем?
— Не ведаю, батюшка наш.
— Разведай. И передай стремянным: пущай сапожищами своими не топают, черти!
— Передам, передам, — закивал головой Поклонский.
— Опричное войско ушло на Новгород?
— Сегодня выступают, кормилец.
Государь примолк на мгновение, пошамкал ртом и задал вельможе вопрос, не имевший простого ответа:
— Когда я уже помру, Игорёшка?
— Ба-а-тюшка наш!
Постельничий остался доволен беседой. У Царя оказался довольно вострый слух, а значит — рано ещё соборовать помазанника. Капризами балу́ет, смерть зазывает... Игорь Андреевич уже привык к таким проказам Властителя. В подвалах постельничий встретил кравчего. Он вцепился в рукав кафтана-охабня Лихого и утащил его на уединённый разговор — в укромный угол, где болтались туши освежёванных поросей, насаженные на крюки. Пла́менник, вбитый в стену, остался позади, в этом углу царил сумрак. Носы вельмож с шумом вдыхали спёртый дух подземелья: сырая твердь, сладковато-тягучий аромат мёртвых свиней... тлеющая смола от далёкого факела.
Постельничий нащупал на указательном пальце кравчего перстень.
— Камушек — дар Государя ведь, Яков Данилович?
— Именно.
— Яков Данилыч, прости старика.
— Которого точно?
— Меня, разумеется, — улыбнулся с грустинкой Поклонский. — Царь к тебе, как к родному сынку. Зайди проведать его, сделай милость, боярин любезный.
— Зайду обязательно. Истосковался я по своим повинностям. Когда ты ему целебный взвар подаёшь, Игорь Андреевич, утром иль вечером?
— Три раза даю за день, а то и четыре.
— Уважь меня, боярин. Перед ве́черей... дозволь мне поднести Царю целебный напиток?
— Разумеется, Яков Данилович!
— Я с Алёшкой Новожиловым подойду. Стольник поднесёт взвар и уйдёт. Толковый он парень — десница моя на кухне. Желаю поднатаскать его за высочайшими заботами.
Не готовится ли кравчий к смене должности в близком грядущем, — рассуждал Поклонский, — с Калгановыми что ли он задружился?
— Ещё разговор, Игорь Андреевич. Князя Василия Милосельского... давно видел?
— Видел недавно.
— Чумной он какой-то ходит последние дни. Ересь городит, вопросы задаёт несуразные. Захворал, видать. Либо разумом тронулся. От летнего зноя и от досады... по ускользающему от его фамилии Трону.
— Да навроде здоровый был. Не скажу за него ничего странного.
— Ещё скажешь, — усмехнулся кравчий. — Бывай, Игорь Андреевич. Я на кухню пошёл.
Постельничий ничего не сразумел из такого разговора. Он боярину сказывал про отеческую любовь Государя, а кравчий ему твердил — про князя Василия Милосельского.
“Один про Фому, другой про Ерёму“, — вздохнула царёва нянька.
Склонив голову, Поклонский побрёл из подвала наверх. Сладенький запах поросячьих тушек дурманил голову до тошноты. Страстно желалось вдохнуть полной грудью свежего воздуха. Пусть и знойного, липневого.
Яков Лихой вошёл в коридор, который вёл к царской кухне. Мимо него проскочил странный человечек в холщовой рубахе, скользнул по нему лядащим взором, и скрылся из виду. Кравчий замер на месте.
“Усмирил одну крысу — ещё одна выползла!“ — осатанел Яков Лихой, истово сжал кулаки, обернулся назад... и увидел, что к нему направляется Еремей Иванович Калганов: согбенный, опечаленный, весь униженный из себя и весьма оскорбленный.
— Здравствуй, дьяк, — поприветствовал гостя Лихой.
— Яков Данилович, пройдём... в твою горенку, — залебезил сухим языком Еремей Калганов.
— Выходит — грудину не желаешь чесать?
Мимо прошмыгнули два чашника, потом прошли три бабы в жёлтых сарафанах, они принялись гнуть хребты, кланяясь по очерёдности: дьяку Торгового приказа, царскому кравчему. Только бабы скрылись на кухне, как мимо собеседников проплыли два жирных кухаря. Стряпники также поспешили согнуть спины в глубоких поклонах перед младшим из братов Калгановых.
“Да что ж такое! — возмутился воложанский дворянин. — Как дело свершится — треба будет с этими поклонами что-то решать! Проклятущее рабство рыжими гвоздями навечно засело в холопских душах! Калёными щипцами начну те гвозди тягать!“
Мимо собеседников прошла пятёрка стольников. Они тоже не дурни — резво поспешили выказать наиглубочайшее почтение представителю рода Калгановых, грядущему царственному роду! У Якова Лихого имелось время в достатке, чтобы продолжить мысль о рыжих гвоздях. Но вдруг в его беспокойной голове раздался другой голос, заговорила иная сторона души, которая верховодила им в последнюю пору. “Куда ты прёшь, Яшка-дурашка, на что покушаешься, окаём? Им этого самим надобно... Рабу — хозяин требуется. Холопам — господская воля... да нагайка лихая, топор-батюшка да матушка-плётка. Иначе — забалуют. С пути-шляху собьются. Они сами не ведают... чего им надобно. Российская смута — кровавая, но навсегда лишённая разума. Ради чего бунтуете, верижники? Каких прав желаете заполучить? Ни лешего они не желают, Яшенька, ни пса, ни иного хрена! Недавний раб, томимый вольностью, смутится, Яшка, возропщет! И сам возжелает цепей. Сам возжелает цепей!“
— Яков Данилович, мне бы цепей...
— Чего? — ошалел царёв кравчий.
— В твою горенку, говорю, бы... пройти. Разговор есть, — скулил брат Ерёмка.
— А, в горенку. Идём, Еремей Иванович.
Кравчий раскрыл дверь, пропуская вперёд гостя.
— После тебя, хозяин, — замер у порога младший Калганов.
— Входи ты, верижник!
Лихой прочёл записку. Потом заново перечитал письмо. Посмотрел на гостя. Дьяк заполыхал перёнковыми щеками и опустил глаза вниз.
— Чего ж это вы, достопочтенные братья, — зашептал кравчий, — к отцеубийству меня толкаете?
Еремей Калганов ничего не ответил. Он склонил голову ещё ниже и вхолостую дёрнул кадыком. В его пересохшей глотке, как в заброшенном колодезе, влага давно закончилась. Самодержец царёвой кухни беглым движением засунул цидулку в карман кафтана-охабня.
— Уходи, Еремей Иванович!
— Не сделаешь? — просипел гость и поднял на кравчего очи, полные пресветлой надежды, веры в заветное чудо, вселенской любви.
— Братьям передай: всё будет слава Богу.
— Как это понимать?
— Как должное. Иди, Еремей Иванович.
— Бумажку отдай, Яков Данилович.
— Держи, — кравчий протянул визитёру цидулку. — Не забудь сжечь её, окаянную.
— Так братьям... чего передать?
— Сделаю. Говорю же тебе: всё станется слава Господу.
Еремей Калганов вышел из горенки с горечью в сердце; с надеждой, которой перепачкали осенней грязью миловидное личико, с поруганной верой. С любовью в душе, изнасилованной пьяными тарты́гами...
Лихой остановил на дворе стремянного сотника. Стрелец с чёрной, как смоль бородой, вытянул спину перед царёвым кравчим.
— Здравствуй, друг. Как тебя величать?
— Тимофей Жохов. Земляки мы с тобой, боярин Лихой. Я родом — с воложанского краю, местечко — Юрьевец.
Раскатистый бархатистый голос! Тот самый друже, который пришёл на выручку во время первого разговора со стремянными сотниками. “Покойник Силантьев — недруг-колючка...“ — напомнил боярину некто услужливый, окопавшийся навечно в его разуме.
— Рад тебя видеть, земляк. Только... что ж это вы, солдатушки, столь скверно службу несёте в Детинце?
— Объяснись, Яков Данилович, — насупился сотник.
— Подле царёвой кухни шныряют какие-то подозрительные рожи. Возьми, друже Тимофей, пару солдат да прочешите зело внимательно все подходы, что к кухне ведут. Подсказка тебе: в золочёных одеяниях — это стольники и чашники, при алых кушаках они. Ныне — жара, большинство стольников в белых рубахах ходит. В охряных одеждах: кухари, бабоньки хозяйственные. Ты сам сразумей, чай, не глупец. Кто в Детинце при деле ходит, а кто — гость подозрительный, без дела слоняющийся.
— Разберусь, Яков Данилович, — сверкнул маленькими глазищами удалой сотник.
— Приметишь какую крысу — гони в шею такого злодея! Государева пища у нас сотворяется. Нам крысы без надобности.
— Робяты! — заголосил стремянной сотник, засеменив ногами. — Со мной двое идут, живо!