— Отпускаем вас на все четыре стороны. Покуда биться будем за вольность — не суйтесь к нам более. Другой раз — живыми не выпустим, ясно сказала?
Феофан Крамской кивнул головой в ответ.
— Как смута закончится... приезжайте в Новгородскую Республику гостями, милости просим.
Подьячий сглотнул ком, подступивший к горлу и вдруг разрыдался. Справедливость восторжествовала. Сильным человеком жить нелегко, но можно.
Кому до дома ходить, а бабе чадо родить...
Милый княже совсем забыл про возлюбленную. Который день, как он не являлся в деревушку... Лукерья Звонкая впала в горестное уныние, не только кручинясь по жаркому телу и сильным крылам сокола. Бабёнка намедни скумекала окончательно: в её животе зарождалась жизнь...
Ближе к вечеру младая крестьянка вошла в покосившуюся избушку на отшибе дальнего глухого селения. У стены крутила веретено лукавая бабка. Недобрая хозяйка дома даже глаз не подняла...
— Здравствуй, бабушка. Я в гости... примешь?
— Ждала гостыньку... проходи. Чего желашь?
Лукерья Звонкая жидкими ногами добралась до веретена, припала на колени, сорвала косынку, и жалостно молвила:
— Чародейка любезная... помоги плод из нутра... вытравить.
Грешница-ду́рка обхватила ладонями щёки, светло-зелёные глаза увлажнились. Ведунья оставила в покое веретено.
— Ну-ка, присядь. Он туда, на табурет у стола.
Лукерья исполнила наказ. Колдунья приковыляла к гузыне и левой ладонью стала водить круги по её животу... Потом она замерла, плотнее прижав руку к чреву пригожей урюпы.
— Срок аще махонький. Почто плод потравить желаешь, горемыка? Сильничал кто? Барин, небось?
— Не по себе я, — залопотала Лукерья, — шапку примерила.
Чародейка вдруг вцепилась пальцами в голову плаксы, взъерошив светло-пшеничные пряди волос красавицы. Молодая баба вздрогнула от неожиданности, дыхание перехватило от колдовства колкой бабуси. На язык колкой… и на пальцы.
— От любимого человека дитя сгубить вздумала, беспутная дура?
— Я не нужна ему боле. Наигрался... и позабыл разлюбезную. Я есмь — не ровня ему...
Чародейка оставила в покое голову молодки. Ей всё стало ясно. Тут нужна была строгость, напор. Окатить ду́рку резкими словами, как водой студёной из кадки.
— Напридумывала всё! Башку себе забила сказками и развела тут... мокрую катавасию. Глуподырка лохнявая!
— Ба-бабулечка... ты чего лаишься?
— Вон пошла, безсоромная ло́ха! — рявкнула басалайка.
Лукерья в страхе поднялась с табурета и стала пятится к выходу.
— Шевелись, белебеня! Мысли дурные оставь и живи себе, — орала престарелая колотовка, — порхай по свету белому бабочкой!
Страдалица пеше подрапала до земель Милосельских: через луга и перелески, сквозь кусты, тропками, мимоходом извилистых трактов... В голове копошились поганые мысли, в глазах зрели слёзы. Горемычница частенько размазывала солёную водицу рукавом сарафана по бледным щекам. К полуночи вышла к знакомому озерцу. Та самая деревушка, где она проживала последний год, находилась совсем недалече... Бедолага присела Алёнушкой на бережку, сняла лапти, размотала онучи. Ступни, притомленные тяжким переходом, погрузила в тёплую воду...
За ладной бабочкой из кустов наблюдали две пары глаз.
— Идём, Андрюшка. В ночное пришли, а не на деву тут любоваться, — зашептал первый холоп, зрелый годами дядька.
— Погоди, дядь Ефрем. Я дождуся. Чую: разоблачится сичас Лушка и в воду нырнёт искупаться.
— Охота тебе, Андрейка, на хозяйскую полюбовницу любоваться. Прознает Никита Васильевич, за рёбры подвесит на Опричном дворе.
— Зело красивая деваха! Я ить... полюбоваться токмо жалаю, а не сильничать её собираюсь.
Эх, младость шалопутная! Крестьянин Ефрем улёгся на траву. Ухарь Андрейка замер в кустах соглядатаем. Лукерья Звонкая накрыла белой косынкой лапти, встала с землицы и всколыхнула правой ступнёй гладь воды. Вдалеке закричали чайки пронзительными голосами.
— Вот оно! Зачинается, — зашептал молодой буслай.
Светло-пшеничные пряди рассыпались валами по хребту. Лукерья пальцами от груди до ножек провела по золотисто-ореховому сарафану. Вот, де, какая я ладная бабонька... Красавица пошла в сторону зарослей камыша, задрав подол, погрузив ноги в воду выше ладыг, и забурилась в камышовые дебри.
Андрейка обеспокоился:
— Э, милаха! А разоблачаться? В сарафане станешь купаться?
— Чегой ты бормочешь? — молвил Ефрем, не раскрывая очей.
Лукерья Звонкая обозначилась: она взобралась на широкий ствол поваленного в воду дерева. Ловя равновесие вытянутыми руками, баба медленно пошла по стволу.
— Матерь Божия! — опешил Андрейка. — Там ить... омут. Егдась то случилось? О позапрошлом годе... навроде. Хмельной Васюта потоп тут. Дядь Ефре-ем!
— Ась?
— Она топиться надумала!
— Не свисти, — приподнялся с травы мужик.
Раздался всплеск. Лукерья в своём нарядном золотисто-ореховом сарафане ушла под воду. Молодой холоп засверкал пятками, побежав к берегу. Он заскочил в озеро, как дурной молодой пёс, и поплыл к стволу поваленного дерева.
— Тяни её, окаянную дуру! — завопил дядька Ефрем.
На лугу паслись лошади, лениво размахивая хвостами... На тёмно-фиалковом полотне небес разместился полумесяц, рядом подрагивали неярким свечением три звезды. Половина крестьян, расстелив зипуны и тулупы, спала сладкими снами, подложив под головы шапки и кушаки. Другие холопы сидели у костра. У самого огня сидела Лукерья с мокрыми волосами, накрытая зипуном на бараньем меху. Её губы подрагивали, она немигающим взором уставилась на жарник.
— Почто меня вытянули. Уже бы на дне упокоилась... Утопленницей бы зажила, али русалкой...
— Упокойся ты уже тута — у огня нашенского, — спокойным басом молвил дюжий крестьянин. — Согрей душу.
Высокий крестьянин с квадратной русой бородой подошёл к ней и протянул несостоявшейся утопленнице кружку.
— Испей, Лушенька. Согрей нутро малость.
Бедолажка взяла питьё и прислонила кружку к носу: крыжовенный взвар, разбавленный ситной бражкой... тёпленький... вкусно.
Яков Данилович последние дни также будто бражки сладковатой напился. До визита к Калгановым в хоромах торчал бирюком, любился с женой, терзался думками. Скажи кому во Дворце — на смех поднимут. Худородный карасик, управитель жратвы Яшка Лихой, сын Данилы... на третий шлях задумал сходить. Боярин принялся терзаться сомнениями: супружница втянула его в шальное предприятие. Толмач того трактата, про стратегии и методы, языкатый разумник, называл эту затею — удел храбрецов избранных. Мол: первое дело воеводы — не трусить, вступить в сражение, а потом — разберёмся. Лихого смущали два наших дружка, что завсегда парочкой ходят, буслаи и ветрогоны: авось да небось...
Вернувшись в хоромы, Яков Данилович ознакомился с цидулкой от стрелецких союзников: князья приезжали, порядок, дело закрутилось... Далее в поместье прискакал дворцовый подьячий и на словах передал: “Государь твою личность видеть желает, Яков Данилович”. Лихой стал собираться в дорогу. Рана на левой руке затянулась, остался лишь шрам — красота мущинская. Марфа Михайловна почти силой заставила мужа хотя бы вкратце поведать об итогах прогулки до Калгановых.
— Всё слава Господу. Договорились в Детинце связь держать через схрон потайной.
— Предложение по сотникам принял?
— Сказал: обдумаем.
— Ничего, Яшенька. Покочевряжится и отпишет тебе.
— На коленочки велел бухнуться... аспид. До самого пола хребет гнуть заставил. Не Фёдор Косой, а именно — Жеребец. Видать, матушка, до сих пор по тебе сохнет.
— Ах вот какая муха покусала царёва кравчего, — улыбнулась жена.
— Добро, Матвейка Иванович. Должон будешь мне... — сузил глаза боярин. — А я, матушка, засиделся в норе нашенской. Желаю встряхнуть положение. По дороге в Детинец... в Сыскной приказ заеду, к Василию Юрьевичу.
— Зачем? — переполошилась супружница.
— Ты мне... ultimum punktum не говоришь. Ну и я тебе не скажу для чего к старому лису заеду.
— Яков Данилович, не шали. Мы не в салки играем.
— Вот именно, Марфа Михайловна, именно! Нешутейное дело у нас закрутилось. А ты меня, будто пса, на привязи держишь.
— Не лютуй, кречет мой. Прости если виноватая. Скоро узнаешь. Не наруби дров только ныне, умоляю тебя...
В просторную горницу главы Сыскного приказа вошёл подьячий и сообщил первому сыскарю Руси весточку: по его душу прибыл боярин и кравчий Яков Данилович Лихой, желает видеться. Князь взволновался до такой степени, что встретил гостя не по чину — стоя и согнув спину. А царёв кравчий до такой степени обнаглел, что ни здравия не пожелал знатному князю, не перекрестился на икону, шапки с головы не сдёрнул, хаба́льник, а сразу попёр в атаку:
— Намедни нападение было на мою личность...
— Где преступление случилось? — разволновался глава Сыскного приказа. — Говори, розыск мигом свершим.
— Нешто не ведаешь, Василий Юрьевич?
— За всем не уследишь, Яков Данилович. За сутки не менее десятка злодеяний случается в первопрестольном: убийства, грабежи, разбои и прочие хулиганства. Однакось... служба наша в том заключается... ежели кто...гм, кое-где у нас товой... по совести жить не желает...
— Василий Юрьевич! — перебил князя худородный, но зело дерзкий дворянин. — Калгановы Трон осилят: забвение меня ждёт... али ещё чего хуже. Матвей Иванович имя моё жгучей страстию ненавидит. История личная, знаешь поди? Я предложение ваше принял не только за-ради блага Отечества, как на исповеди тебе говорю. За шкуру боязно... Ещё на меня случатся какие внезапные... нападения: в ноги Царю кинусь и всё расскажу ему. Жив он покуда. Государь меня кстати позвал ныне к себе на аудиенцию. Я со хвори не оправился, а волю кесаря — выполняй, не смей мухоблудить. Верно я молвлю, Василий Юрьевич?
— Твоя правда… Яков Данилович.
— К вечеру холопа к тебе зашлю, князь. Пропишу о чём разговор был с кесарем. Пока сам нахожусь в неведении. Почти седмицу не был в Детинце. Всё рану... зализывал. Бывай, Василий Юрьевич.
Во Дворце Якова Лихого на пути к Царской Палате перехватил Глеб Куркин. Он с какой-то особенной теплотой поздоровался с кравчим и с загадочной физиономией отвёл его в укромное место — на уединённый разговор по душам. Яков Данилович припомнил малиновый кафтан во время погрома на кухне, когда зарест случился, и маненько напрягся. Он по-прежнему подозревал главу Дворцового приказа в кознях супротив своей личности... в сговоре с подлыми князьями.
— Повиниться желаю перед тобой, Яков Данилович... Прости ты меня, Христа ради.
“Вот так, сам заговорил!” — подивился кравчий.
— До прощёного воскресения долго ещё денёчков. Больно рано ты прощения требуешь, Глеб Ростиславович.
— Скажу вот как, любезный друг Яков. Повиниться мне есть за что пред тобою. Как ты объявился во Дворце грибом скороспелым... я, как и многие, нос воротил. Выскочка, мол, худородный. Однако со временем понял я, что ты, Яков Данилович, зело дворянин достойный. И трудиться на благо Царя мне с тобою завсегда было... в удовольствие. Дай Господь счастия: тебе, супруге твоей и детям вашим.
Яков Лихой слушал речи собеседника, смотрел в его ясные голубые глаза и как-то мигом сообразил: к подлости, что случилась на кухне, Глеб Куркин отношения не имеет.
— Да ты чего это, Глебушка, друг? Как будто со мною прощаешься? Стряслось худое? Не тревожь меня лишнего, сказывай, Христом умоляю.
— Был в Детинце с визитом Фёдор Калганов. Царь наш... грядущий. Я с ним полупоклоном поздоровался, а он, пёс косорылый, потребовал от меня глубокого... самого нижайшего. Не смог я. Честь дворянская не дозволила... хребет перед ним согнуть.
— Я понял тебя... Глеб Ростиславович, — резво зашевелил мозгой царёв кравчий. — Послушай, что я скажу тебе...
Яков Лихой оглянулся — поблизости никого не имелось.
— Не торопись в косом Фёдоре... Государя грядущего видеть. Понял меня?
— Уж по мне... так пусть Царём Милосельский Никита станет, чем вор Федька, бобыня буня́вая...
— Скажи, Глебушка, друг... Если случиться тебе щитом стать на пути к Трону... косоглазого вора. Готов ли ты груди не жалеть... в благородном сём деле?
— А ты... — перешёл на шёпот Куркин, — на чьей стороне ныне, Яков Данилович?
— На стороне добра. И тебя приглашаю... к участию.
Кравчий Лихой протянул собеседнику десницу. Глава Дворцового приказа недолго раздумывал, и бояре крепко пожали руки.
В Боярском Совете сидела цельная туча важных вельмож, главы и управители почти всех приказов Отчизны. Однако, когда благородный воин выходит на третий шлях — распыляться ему ни к чему. Лучше взять меньше — да проку чтоб больше. Яков Лихой ныне заполучил в союзники самого важного для себя вельможу — управителя дворцовых дел Глеба Куркина, невероятная удача...
Когда Яков Данилович подходил ко входу в Царскую Палату, то мимо него, насупив носы, проплыли две важные гусыни в окружении дворцовых девок: Царица Глафира и супружница Фёдора Калганова боярыня Авдотья — дочь Государя. Они явились проведать мужа и отца, но тот передал постельничему, чтобы они сходили проведать лешего.
Острия посольских топориков в руках рынд сверкали ныне как-то особенно ярко, постреливали в глаза серебристыми огоньками... Рысьи шапки утвердились на их головах скоморошьими колпаками, бубенцов не хватало только. Хмурые непроницаемые лики псов-ке́рберов.
Почему-то разволновался Яков Данилович, разсумятился...
Царёва нянька Игорь Поклонский долго увещевал кравчего, чтобы не тревожил Царя лишними заботами при разговоре. Постельничий так утомил Лихого, что он осмелился на дерзость — перебил старую клушу резким голосом:
— Я понял тебя, Игорь Андреевич.
Поклонский ухватил царёва кравчего за рукав кафтана и зашептал напоследок:
— Извини старика, Яков Данилович. Последнее молвлю... Он к тебе, сам разумеешь, не глупый ты... как к сынку, — всхлипнул постельничий, — прости, Яша. Ходи...
У Лихого защемило сердце, когда он встал у изголовья койки. Яков Данилович припомнил первый визит к самодержцу: юный опричник, от волнения голова закружилась, здоровый Царь показывает живому ещё князю Милосельскому кулачину, отряжает в подмогу сердечным делам худородного визитёра свата. А потом: свадебка, золотишка в достатке, поместье за Даниловой слободой, боярское звание...
— Пришёл, Яша... Подь ближе.
Кравчий сделал шаг вперёд и припал на колени. Боярин подметил: ореховые глаза Государя покрылись мутноватой плёнкой, будто вязкая зелёная тина заволокла озеро, которое ещё недавно сверкало небесной гладью; лицо ссохлось столь сильно, что, казалось, скулы вот-вот порвут дряблую морщинистую кожу...
— Что хворь твоя, Яша? Поправился?
— Слава Богу, отец родный, — ответил Лихой и вдруг почуял: кожа на его левом предплечье, где имелся свежий шрам... натянулась сейчас, что тетива лука.
— Молодой ищо... организмы не сгнили, как у меня.
— Во сне тебя видел намедни... великий Царь, — васильковые очи боярина увлажнились. — Будто в шахматы мы играем, как прежде...
— Сны — добрая штука, Яшка. Видел и я давеча сновидение. Место райское: зелень кругом, птицы поют, заливаются... Благость, покой там. Сердцу услада. Устал я, устал шибко... — кесарь прикрыл мутные глаза. — Дрянью меня поют кислой. Взвар, де, целебный... Ерунда сие, суебесие... Ты тут, Яков Днилыч?
— Здесь, — прошептал кравчий, почуяв, как пересох его язык.
— Знаю... отвар есть волшебный. Выпьешь — приходит покойствие. Снова сон тот хочу наблюдать: зелень, солнышко, пташечки. Слышишь, первый стольник мой... Раздобудь мне отвар тот, ась?
— Го-государь? — опешил кравчий. — Чего требуешь от меня...
Властитель раскрыл мутные очи. Яков Лихой отчётливо приметил, как на мгновение в ореховых глазах разверзлась зеленоватая тина... Из раскрытого окна пахнуло свежестью, в палате стемнело.
— Поросёнок ты ещё, Яшка... перёнковый. А зверем желаешь стать, ась, воложанин?
Больные глаза самодержца снова покрылись мутной поволокой. Он зашамкал тонкими губами, тихо всхрапнул и сомкнул ресницы. За окном вспыхнула молния, рявкнул гром, с небес косыми нитями полилась вода. “Это всего лишь дождь...” — шепнул в ухо кто-то лукавый. Боярин Лихой вздрогнул. Ему показалось, что в этот миг Господин отдал Господу душу.
Выйти отсюда, уходить; живее, быстрее. Citius*…
*(лат.) — быстрее