К закрытым воротам Опричного Двора подошла Лукерья Звонкая. На посту стоял моложавый опричник.
— Эй, тебе чегось, бабонька? — сердитым голосом окликнул гостью страж в чёрном кафтане, но быстро оттаял — гожая баба.
Мож выгорит чего, а! Чего эт она тут вышагивает, позыркивает...
— Любезный воин, Христом умоляю, передай цидулку для первого твоего начальника — Никиты Милосельского.
Лукерья протянула вперёд сложенную в трубочку бумагу.
— Никите Васильевичу? — почесал затылок страж. — Трудное будет задание.
— Христом прошу, — взмолилась крестьянка и протянула опричнику малую горсть серебра в левой ладони.
Страж покосился на монеты, на записку, а потом молвил:
— Прости, бабочка. Не выполню твою просьбу.
Лукерья вспыхнула лицом и злым голосом заговорила:
— Слушай и не шелохнись... воронёнок. Я — та самая полюбовница твоего начальника. И тебе не следует огорчать отказом любезную сердцу Никиты Васильевича бабу!
Отчаянная крестьянка прильнула гожим лицом к обомлевшему лику опричника и расцеловала его в уста страстным поцелуем. Страж малость охрянел от такого действа... но от губ сладкой красавицы не отстранился. Лукерья сама от него отлипла.
Жучок зарюхался в паутинку...
— Не передашь записку — я молвлю Никитушке, что ты меня в уста целовал прежарко. Али неправду скажу?
— Ах ты ведьма! — зарделся страж.
— Шевелись, ну! — повысила голос завда́лая гостья.
— Добро, — опричник забрал бумагу. — Серебра то накинь.
— Лови, — крестьянка швырнула гривну.
— Опля, — словил монету опричник. — Добавь монет, бабонька. Цена услуги такой — двугривенный.
— Кто цену назначает? — вопросила Лукерья, поднаторевшая в этих делах на Грачёвом рынке. — Сам определил?
— Добавь, — взмолился опричник, — хоть копеечку, хоть денгу.
— Устами добавку взял. Ишь, обдувальщик.
— Ладно, — облизнул губы кромешник, — и на том: спаси Бог.
Покамест Лукерья Звонкая торговалась у ворот Опричного двора, в келье Никиты Милосельского стоял напротив хозяина — глава Боярского Совета Романовский.
— Когда выступаешь в поход, Никита Васильевич?
— Сам решаю.
— Ерепенишься, князь?
— Я уже сказывал на Совете: мне стрелецкое войско необходимо в подмогу. К Новгороду варяги идут. Земгальские пушкари уже прибыли. Я не желаю губить своих бойцов, боярин!
— С осторожностью входи в новгородскую землю, не лезь в гущу, на рубеже с тверской землёй пошныряй. Надо бы показать смутьянам — мы следим за ними! На Новгород покамест не ходи... Мне ли учить тебя науке воинской, ась, княже?
— Вот и не учи меня, Михаил Фёдорович.
Романовский вытянул из недр кафтана пергамент и положил его на стол. Милосельский взял бумагу и прочитал заглавие:
— Дело о государевой измене...
— Ежели к завтрему не дашь указ на поход — такая же бумага у меня на столе лежит. Боярский Совет утвердит — начнём розыск.
— Ро-о-зыск, — скривился в презрительной усмешке князь. — Дела о государевой измене — Опричнины право, боярин Романовский.
— Сыщем и на тебя силушку.
“Сыщи, только не обосрись“, — подумал Милосельский.
Едва царёв конюший Романовский покинул келью главы Опричного войска, как в дверь постучали.
— Входи!
— Послание для тебя, Никита Васильевич, — протянул начальнику записку шустрый опричник.
Князь Милосельский пробежался глазами по строчкам, погрузился в раздумья, расчумырился; вытянул из кармана кафтана рябиновые бусы, поигрался камушками.
“Сердечные дела — завтра. Ныне — важнее событие. Кравчий будет к вечеру в Симеоновом монастыре... Надо бы бойцов душ двадцать взять за компанию. Возможно... зарестуем выпоротка... а потом и выпорем его подлую жопу. А там и до дыбы короткая тропка“.
Лукерья Звонкая вернулась в деревушку. Степанида сразу же насела на племянницу:
— Передала послание?
— Сделала. Пустое всё, тётенька. Чует сердечко — добра не будет.
— Не смей предаваться унынию, Лушка! Я свечу в церкве поставила. Господь с нами, бабонька.
— Не приедет. Ему Трон взять — важнее дело. Небось, окромя него хватает охотников до заветного места.
— Это их заботы... боярские. Мы своё веретено крутим, бабье. Бог не оставит нас, веруй.
— Прости, тётушка, что втянула тебя в эту историю. А веры боле нету во мне, отмолилася я, пустота в сердце...
Лукерья задрала голову и со злостью взглянула на синие эмпиреи, где ползли сейчас редкие белые облачка. Окаянный разноцвет-месяц...
— Господи, прости её, дуру беспутную. Прости и подмоги нам, бабам несчастным, — осенила титёхи крестным знамением Степанида.
“Ходит рыжичек да всё по лесу. Илею́, илею́. Ищет рыжичек... рыжее себя. Илею́, илею́. Кому песню поём — тому сбудется, упадёт за колею... Илею, илею, илею...“
Лихой уже скоморошил из себя: благого воителя, скользкую лисицу-шинору. Нынче требовалось примерить новую маску.
Кравчий принял решение: любомудрствовать сейчас ни к чему. Чем проще — тем краше. Наилучшее optio — худой, но хитроумный дворянин, которого втянули в опасную передрягу. Он лелеет мечту — стать первым вельможей в Боярском Совете при Никите Васильевиче, новом кесаре. Придворный боярин и оделся, как подобает — красный кафтан-охабень с отложным воротом.
За массивный дубовый стол села троица заговорщиков. Посредине — хозяин кельи в светло-сером византийском клобуке. По его левую руку — грядущий Государь. По правую руку — Василий Милосельский. Кравчий встал напротив, чистыми васильковыми очами глядя в глаза союзников, особенно в главные глаза... которые спрятались под строгим прищуром, под кустистыми седыми бровями.
— Про крестное целование помнишь? — спокойным голосом задал вопрос Митрополит.
— Непременно, Святейший.
— Тогда отвечай, боярин. Ты записку от нас как получил?
— Утром холопы подобрали. Кто-то через ворота закинул на двор.
— Кто-то? А самого княжьего гайдука... не видел?
— Нет.
Митрополит покивал клобуком, погрузившись в думы. Накачавшись головным убором, он продолжил допрос:
— Стремянные стрельцы наводнили Детинец. У покоев Государя — тройной караул к рындам в придачу. Известно тебе — почему случилось подобное приключение?
— Догадываюсь, владыка.
— Ну.
— Измена.
— Так, — усмехнулся Митрополит, — растолкуй дотошнее.
— Не иначе в ваших владениях соглядатаи калгановские имеются: Опричный двор, Сыскной приказ, Симеонов монастырь... У меня на кухне стольник Яков Чулков обитает, тёзка мой... незабвенный. Про него знаю наверняка: за денежку трудится на Матвея Калганова. Доносит Жеребцу: чего в моём хозяйстве любопытного происходит. А вы, князья, и ты сам, Митрополит Святейший, всех нюхачей калгановских сыскали?
Молчала вся троица, молчала... Потому как — нечего им ответить.
— Приказ об усиленной охране Детинца отдал Глеб Ростиславович Куркин. Его и пытайте.
— Что получается? Куркин — в сговоре с Калгановыми?
— Куркин — шавка постельничего Поклонского. Небось — вдвоём на татар трудятся. Глебу есть за что постараться. Не согнул он хребет перед Фёдором Косорылым, была история, теперь выслуживается, место своё сохранить желает.
— И что теперь? — склонился чуть вперёд владыка. — Не сможешь пройти к царским покоям?
— При таком усиленном карауле — точно не выйдет. Постельничий, видимо, распорядился: мою личность не пускать к Государю.
— Так распорядился или... видимо?
— Намедни понёс Государю похлёбку, как кухарь состряпал. Совсем истосковался по своим обязанностям. Второй год не кормлю Государя. Стража не пустила меня. Рында молвил: наказ постельничего.
— Врёшь ты, Яков Данилович! — погрозил пальцем владыка. — Устав Двора хорошо мне известен. Когда Государь самолично трапезничает, то прислуживать ему могут лишь ты, кравчий, и главный постельничий. Поклонский живёт во Дворце и когда нет тебя — Игорь Андреевич на подмене. Ежели есть царёв кравчий в Детинце — только он может пищу носить Государю! И Поклонский не имеет права тебе указывать — у вас равные значимостью должности... по уставу царёва Двора!
— Всё, что сказал ты — святая правда, Святейший. Да токмо кроме закона писанного… есть в Детинце негласные правила. Поклонский меня на двадцать зим старше, он с рождения при Детинце. У него — главный вес при Дворе. Поклонский — царёва нянька. Как Государь захворал — он полную власть захватил у ног больного самодержца. Кого пускать, кого не пускать — всё самолично решает...
— Выходит: Игорь Поклонский знает про наше тайное предприятие? — спросил глава Опричнины, терзая пальцами русую бородку.
— То у него спросить следует, Никита Васильевич. Может статься, что и втёмную действует Игорь Андреевич. Упредили его Калгановы: не пускать меня в покои к Царю и шабаш.
— А ты сам, часом, — сверкнул голубыми очами первый опричник, — не на два дома стараешься, кравчий Лихой?
Такое спрашивать: малоумие, недальновидность. Ежели кравчий и старается на два дома — так он тебе и скажет, княже Никита. Впрочем, понаблюдать за васильковыми глазами худого временщика при ответе на сей вопрос — тоже любопытное занятие.
— Мне какой резонт... на братьев трудиться? Жеребец меня шибко не привечает — история давнишняя, личная. Да они прознали, видать, что я ныне с вами в одной упряжке! — взволновался Лихой. — На плаху меня сведут ежели Престол осилят! Мозгой нам надобно шевелить резво, дабы головы братьев запудрить!
— Чего предлагаешь, кравчий? — полюбопытствовал Митрополит. — К покоям Государя тебе попасть ныне — вот наша первая задача.
— Объегорим братские головы! Пришлите... письмишко им: дескать, винимся, каемся, клянёмся вам, достопочтенные Государи, в холопьей своей преданности и — тому подобное.
— Ну-ну, — усмехнулся в сомнении Митрополит.
— А перед вашей повинной цидулкой — отошлите Опричное войско на подавление новгородского мятежа. Докажете братьям свои слова не только бумагой, но и делом! Калгановы — выдохнут. Уверуют они, что без Опричного войска вы — котята слепые.
— Так и есть, Яков Данилович, — заговорил Василий Милосельский. — Без Опричного войска — котята мы. Нас всех перетопют.
— Стремянные сотники, Василий Юрьевич, ну! Вот наша защита. Как Опричное войско уйдёт на подавление бунта — там и дотошный караул братья снимут — верую. И тогда прорвусь я к Царю, способ сыщу.
— Ты лучше сейчас сыщи способ, — повысил голос владыка.
— Сейчас — нет никакой возможности, — развёл руки боярин Лихой. — Подозреваю совсем: дотошный караул — не за-ради моей ли одной личности утверждён Куркиным? Ну и на иной случай страхуются.
— Что сделаешь, — спросил Митрополит, — как червлёных кафтанов не будет у покоев? Каким макаром к постеле Государя пролезешь?
— Сыщу способ. Я дотошно ведаю развод караулов рынд. Улучу час — пролезу шино́рой. Но четыре караула, как сейчас, три пары червлёных кафтанов и одна пара рынд — перебор.
— Допустим — твоя правда, кравчий, — рассуждал глава Опричнины. — Только с чего ты уверен, Яков Данилович, что ежели уйдёт моё войско на подавление мятежа — Поклонский с Куркиным сразу усиленный караул от покоев Царя снимут, ась?
“Потому что ты — сущеглупый баран. Без мозгов... и без памяти“, — подумал Яков Лихой, но он настолько вошёл в раж, что бровью ни единой не дёрнул, перекатив в голове шальные мыслишки.
Покуда кравчего пытали расспросами заговорщики — в кабаке, как и день назад, сызнова сели два собеседника: сотник Силантьев, ряженый ратником-пугалом; и приказной человечек с лядащими глазёнками.
— Налей бражки то, Андрон Володимирович.
— Попервой скажи: вести есть добрые?
— Имеются, — захихикал шинора, потерев ладошки.
Сотник плеснул ему в кружку браги — человечек, дёргая кадыком, с жадностью выпил мутноватой воды. Побежала бражка по рёбрышкам, да по печёнке, по селезёнке... благода-а-а-ть. Обожгла святая водица нутро, согрела, кровь разбавила. Башка повеселела, глазки ожили, заскользили-забегали, хребет распрямился. Эх, бражка-подружка, рассейской души ты врачеватель-сгубитель. Приказной человечек-шинора возжелал закуски после стакашки прежгучей бражки. Святая водица перекатилась по чреву коловращением, смыла прочь остатки скудного обеда. Живот потребовал еды; жрачки давай, человечишко приказной! Пирожка бы тёпленького с куриными потрошками, с вязигой, или на худой конец, с капустой. А если бы расстегая вкусить с грибцами...
— Андрон Володимирович, чего же закуски не взял?
— Не томи, сказывай.
— Славные вести, сотник любезный! Сыскал я нужного человечка. До самого главы Посольского приказа доведёт он тебя. Только... оказия есть. Уж извини, соколик любезный. Прощенья прошу.
— Ну.
— Тропка до Матвея Ивановича — извилистая. Не один постоялый двор придётся осилить. Разумеешь меня?
— Ну, — усмехнулся сотник, догадываясь куда клонит шинора.
— Терновый венец возложу на главу, как по тропе той пойду. Дорога длинная, ночка тёмная. Бесы в кустах схоронилися...
— Брось юродствовать. Говори: сколько?
— Поверху мне положи ещё — не два золотых червонца... а три. Не с обычным дворянином желаешь встретиться. А с самими главою приказа Посольского: боярин, великий муж, важне-е-йшая птица!
“Слава Иисусу, что три... а не пять молвил“, — подумал Силантьев и положил перед шинорой три злотых червонца, три заветных монеты: его путь к новым высотам, новым далям, загляду прелестному...
“Ходит рыжичек по лесу... Илею, илею, илею...“